Михаил Шишкин - Письмовник
На полке взяла книжку полистать, открыла, а на развороте — стриженые волосы. Поняла, это, наверно, мама когда-то в давние годы его стригла, а он сидел и читал.
На шкафу среди разного хлама я нашла коробку с шахматами.
— Хочешь сыграем, как тогда? Мы ведь тысячу лет не играли!
Стали играть, и я вдруг выиграла.
— Ты поддавался?
Он улыбнулся, но я поняла, что он не поддавался, просто проиграл. Он и в шахматы играл плохо.
«Ну вот, уже давно стал узнавать в себе отца. Чувствую в себе его движения, ухмылки, жесты. Как он в меня проник? Когда-то больше всего на свете хотел быть на него непохожим, и вот на тебе, обхитрил меня, и тут я ему проиграл».
Папа мне никогда ничего о своих родителях не рассказывал. Говорил только, что они уехали куда-то далеко и там умерли. Так я и выросла без бабушек и дедушек.
Однажды он сказал:
— Что там было на самом деле — никто не знал уже тогда, когда событие произошло. Оно становится событием только тогда, когда его записал мемуарист. И знаешь, что главное в мемуарах? Умолчание!
Каким-то своим врагам и обидчикам грозился отомстить тем, что вообще их не упомянет:
— Ни единым словом! Будто их не было! Вычеркнуть из жизни! Сашка, скажи, разве это не идеальное убийство?
В тот день, когда он со мной первый раз вышел на улицу, и мы медленно, шажочек за шажочком, обошли вокруг дома, он записал в своей тетрадке:
«Как я съежился! Воротник сорочки слишком велик для черепашьей шеи. Тогда никак не мог понять про Ахиллеса и черепаху. А теперь понял. Это я — черепаха, это меня Ахиллес никогда не догонит».
А это какие-то старые записи:
«Прожитые годы должны ведь накапливать мудрость, а я, старый дурак, чего накопил? Накопил ответы на все вопросы, которые когда-то были так важны, а теперь стали совершенно неважными. Даже то непреложное, что скоро меня не будет, осознаю как-то неотчетливо».
«По радио говорили о растениях и птицах, которым грозит уничтожение. Какие-то несчастные животные скоро должны исчезнуть. Да это я, я — то животное, которое скоро должно исчезнуть!».
А вот это, когда он уже сам стал выходить:
«Спустился вечером пройтись вокруг дома. Как хорошо — просто пройтись в одиночку! Трахнет инсультом — и поумнеешь сразу, начнешь разбираться в хорошем. Остановился передохнуть — смотрю, сверкнуло что-то на асфальте, отразило свет фонаря. Это прополз червяк или слизень — оставил свой след в жизни, да и то не в своей, а в моей. И попал даже на эту страницу. И никогда об этом не узнает. Почему-то стало от этого весело. Захотелось запрыгнуть на скамейку и станцевать чечетку, как тогда. Сколько же мне, балбесу, было?».
Я думала найти что-то в его тетради о маме, но там о ней ничего. Про семью нашла у него только одну фразу, похоже, выписанную откуда-то:
«Семья — это ненависть людей, которые не могут обходиться друг без друга».
Я как-то спросила, не жалеет ли он, что ушел тогда от мамы.
Папа ответил:
— Нет. А то мы, сцепившись, как звери, кромсали друг друга. Как только теряешь человеческое достоинство — нужно расставаться. Представляешь, после очередной ссоры она высунулась в окно отдышаться, а я шел мимо на кухню, и меня так и подмывало ее схватить за ноги и выпихнуть!
Один раз отец спросил:
— Ты хочешь знать, почему мы с твоей мамой расстались?
— Нет.
А в другой раз стал ни с того ни с сего рассказывать, как он когда-то уверял маму, что у него там, с другой женщиной, все закончено, и она поверила, а ничего закончено не было.
— Глядел ей в глаза и чувствовал себя ужасно, скотом, палачом!
— Зачем ты говоришь это мне? Тебе нужно было сказать это маме.
— Именно поэтому и говорю тебе, что ей не сказал.
— И чего ты хочешь?
— Сам не знаю. Чтобы она меня простила?
— Именно за это?
— И за это, и за остальное. Но больше всего, да, именно за это.
— Хорошо. Все хорошо. Она тебя за это простила бы. И за все остальное тоже. Какие вы у меня оба бестолковые, даже после смерти без меня договориться друг с другом не можете!
«Проснулся утром, забыл — зачем. Потом вспомнил. Стал думать — как все-таки выглядит смерть? Ведь не скелет же с косой? Когда-то я спросил отца, почему он лжет. Он ответил: „Вырастешь, поговорим“. И вот я давно вырос, и теперь даже расту обратно, и спросил бы его совсем другое: „Отец, как выглядит смерть? Скажи, ты же знаешь!“. Наверно, смерть выглядит очень просто — потолок или окно. Узор на обоях. Лицо, которое видишь последним».
Со мной он шутил, старался быть веселым, а в тетрадке сам с собой готовился.
«После смерти люди, наверно, просто возвращаются, становятся тем, чем они всегда были, — ничем».
«Где-то читал описание, как сжигают человека в Индии на погребальном костре, и череп у него лопается, как каштан. Что-то не верится. А вот один знакомый рассказывал, что его мать сожгли — одной из первых — в новом крематории, который тогда только открыли. И тогда еще родственники могли смотреть через стекло, как горит труп. Непонятно только, зачем — чтобы убедиться, что не подменили, что ли? И вот он увидел, как его мать в огне приподнялась».
Папа часто говорил о том, что не хочет, чтобы его похоронили в земле.
— Ну что за радость знать, что ты не исчез вовсе, а лежишь где-то под двумя метрами песка и гниешь потихоньку? Да еще под камнем! Камни ведь клали на могилы, чтобы покойники не вылезали!
К маме на могилу он со мной ни разу не поехал, говорил, что терпеть не может кладбища. А из его тетрадки я узнала, что он там, оказывается, был еще весной.
«Захотелось купить цветы моей Зайчихе, везде продают тюльпаны — при жизни ей букеты не дарил. А потом подумал, что все равно украдут с могилы. Камень глупый дочка заказала. А умных, наверно, на могилах и не бывает. Присел, помянул. Хорошо было, тихо, грустно. Снег уже почти сошел. Прошлогодней листвой пахнет. Надо бы поставить ограду, но нынче это ужасно дорого стоит. Приехал туда поздно и возвращался последним, за мной ворота закрыли. Шел вдоль ограды и смотрю — какие-то старики и старухи перелезают через забор. Забавно — беглецы с кладбища».
Он просил, чтобы его сожгли, а прах развеяли где-нибудь на природе.
— Папа, ну что ты говоришь!
— А что такого? Я же не прошу, как Нострадамус, чтобы меня стоя похоронили! Просто прошу сжечь, а пепел развеять. Исчезнуть хочу, раствориться! Ну, высыпи куда-нибудь на грядку! Обещаешь?
— Обещаю.
«Какой умник сказал, что страдания возвышают? Чушь собачья. Страдания унижают».
Он часто говорил мне, что не хочет так мучиться, как мама. Он хотел сам уйти.
«Я ведь столько раз и раньше об этом думал. А что в этом такого? Только не в квартире — в ней же еще другим людям жить, им будет неприятно. Просто в один прекрасный день сказать соседке, что еду отдыхать — и исчезнуть. Удерживала только мысль, что дочке нужно что-то сказать. А что ей скажешь?».
Он держался за меня, а я с ним месяцами даже по телефону разговаривать не хотела.
После инсульта он меня попросил:
— Сашка, если мне совсем будет плохо, дай слово, что введешь мне что-нибудь? Ты ведь знаешь, чего там нужно.
— Ты в своем уме?
Он опять стал пить, сознательно приближая свой конец, я уже не могла ничего сделать. Напивался, пока меня не было, потом мучился, говорил, что от изжоги, и глотал стаканами воду с содой. Попыталась несколько раз вразумить его, но он только смахнул с тумбочки все пузырьки и коробки с лекарствами.
В конце мая он перенес второй удар, от которого уже не оправился.
В тетрадке когда-то написал:
«Обидно только, что в день моей смерти ничего не изменится и не произойдет, на станции будут точно так же продавать жареные семечки, доставать из мешка маленький стаканчик с горкой и высыпать в оттопыренный карман. На углу будут так же пить пиво, обсасывая пену с усов. В окне будет стоять женщина и мыть раму. И самое интересное, что этот день уже есть, каждый год по календарю приходит, его можно отмечать. Он уже есть, только еще мне не открыт, как какой-нибудь закон или остров».
Сейчас прочитала это и подумала — папа умер в начале июня, пятого, теперь это день его смерти. Но это пятое и раньше, получается, было днем его смерти, всегда было. День был, а смерти не было. Только не могу вспомнить, что было в этот день в прошлом году. Что и всегда — семечки, пиво, женщина в окне мыла раму.
Гладила его руки, желтые, уходящие, с потемневшими ногтями.
В последние дни мы почти не разговаривали, перекидывались незначащими словами, совсем как это было с мамой.
Прихожу с кухни. Он шепчет:
— Ты пила кофе?
Почувствовал запах.
Тереблю ногтями заусенцы, он недоволен:
— Прекрати!
Захотел хурмы, съездила на рынок, разрезала пополам, кормлю его с ложки, а он не ест.
— Не хочу.
Жарко, окно откроешь, оттуда еще больше зноя. Просил положить холодные ладони ему на горячий лоб, на щеки. Держала руки под краном с ледяной водой, чтобы были похолоднее.