Михаил Попов - Пора ехать в Сараево
Старая курильщица резко к ней обернулась.
— Да, бывает такое состояние обстоятельств, что самое банальное выражение делается глубоким.
— Сейчас такое состояние?
— Пожалуй. Но речь не об этом, как вы понимаете.
— Ничего я не понимаю.
— Объясню, моя дорогая, объясню. Я жду расплаты.
— Расплаты?
— Или, точнее, встречного одолжения. Услуги за услугу. Откровенности за откровенность.
— Все еще не понимаю вас, Зоя Вечеславовна.
— Знаете, о чем я думаю, батюшка?
Качнувшись на внезапной ухабине, отец Варсонофий усмехнулся.
— О том же, о чем и я, об этой невразумительной истории. Не побывали ли мы в сумасшедшем доме, где все переодеты господами и дамами, прости Господи.
— Ну, как вам сказать…
— Да так и сказать, — батюшка шумно вздохнул, потому что очередная ухабина опасно заползла под правое колесо коляски, и живот, налитый мадерою, тяжело повело влево, — я знаю семейство Столешиных лет, почитай, пятнадцать. С тех пор как Насте сровнялось два года. Профессора видел несколько раз. Он всегда любил поговорить, но столь нездравых и путаных речей от него не приходилось мне слыхивать ни разу. Да и другие на себя похожи мало.
— И какое вы даете истолкование этим фактам?
— Пока что никакого. Проще всего объявить о дьявольском наваждении. — Батюшка перекрестился. Бобровников поморщился.
— Это все общие слова. Об–щие сло–ва, должна быть причина рациональная. Я вот что вам скажу.
— Милая моя Настя, я только что, не скрываясь, описала вам свою кончину…
— Вы ничего не описывали, вы просто били кулаками в стену и что–то кричали про какой–то туман. О том, что он вас пугает и неизбежен.
Зоя Вечеславовна должна была бы обидеться на почти снисходительный тон девушки, но не обиделась. На нее, напротив, нашла задумчивость.
— Просто я очень сильно испугалась.
— Вы испугались? — изумилась Настя.
— Еще бы. Со мной, оказывается, произойдет то, чего я всегда, с раннего детства боялась больше всего на свете. Зоя Вечеславовна помолчала.
— Я сойду с ума. Никак по–другому этот туман объяснить нельзя. Видимо, смерть Евгения Сергеевича так на меня подействует. Я по–прежнему не знаю, когда умру, но зато мне известно, — Зоя Вечеславовна нервно хмыкнула, — как. Моя мать… если со мною случится нечто похожее… а безумие передается по наследству… она десять лет провела в лечебнице в грязи, унижении, в каких–то ни на что не похожих муках. Ей не было даровано даже воли к самоубийству. Иногда самоубийство не грех, а высшее право и абсолютное благо. Если душа уже частично там, наверху, почему должна так страдать, терпеть подобные унижения…
— Я тоже не знаю, когда умру, — тихо сказала Настя.
Коляска остановилась, от лошадей шел обильный пар.
— Для очистки совести, всего лишь для очистки совести, батюшка.
— Моя совесть чиста.
— Давайте заедем к этому «убивцу». К Фролу Бажову. Вы, конечно, будете надо мною смеяться.
— Не буду.
— Я даже по должности обязан, мне кажется, вмешаться. Следует его… как бы это правильнее сказать… допросить. Именно допросить. Есть какая–то связь между его первоначальными бреднями и развитием столешинских событий. Может быть, не следует человеку просвещенному верить, что возможны…
— Поворачивайте.
— Не верю, — входя в свое обычное состояние, заявила Зоя Вечеславовна. Она была даже как бы оскорблена. — Не может быть. Если вы знаете это о других, а вы своим поведением доказываете, что в самом деле знаете, то о себе вы должны знать непременно. Таково условие!
— Чье?
Зоя Вечеславовна злобно оскалилась.
— Не знаю, но уверена, что по–другому быть не может. В противном случае это несправедливо! Или должно быть убедительное, совершенно убедительное объяснение.
— Объяснение есть, Зоя Вечеславовна. Просто я проживу очень долго.
— Что значит — долго?
— До конца этого века. Правда. Доказательств хотите? Ну, я, например, знаю, что после той войны с Германией, что сейчас начинается, будет в сороковых годах еще одна. Победоносная. Знаю еще, что люди полетят…
— А про себя?
— Пожалуйста. У меня никогда не будет детей и, естественно, мужа. После войны, после второй германской войны я постригусь в монахини. Я знаю, как будут праздновать Рождество Спасителя. Двухтысячелетнее.
— А что будет потом, потом?! Настя развела руками.
— Этого — нет, не знаю, как и того, когда умру.
Обогнув березовую рощу, тяжело вращая облепленными грязью колесами, коляска выкатила на прямую к деревне дорогу, и господин Бобровников, натянув вожжи, остановил лошадей. Виной тому была открывшаяся картина. Навстречу трусил белый жеребец с двумя седоками. Профессор неуклюже сидел впереди, генерал сидел за спиной у него и мягко нахлестывал Боливара сложенным зонтиком. Увидев следователя со священником, Василий Васильевич остановил свое измученное транспортное средство и громко спросил:
— Куда вы, господа, станция там. Или вы тоже? А? Тоже, господа? — Генерал расхохотался.
Профессор отвернулся в сторону тусклых серо–зеленых далей. По его мертвенным щекам текли две неосознанные слезы.
— Господа, мы трясли и донимали этого Микулу Селя–ниновича по очереди, а потом и на пару. Никакого толку. Даже если он что–то знает, ничего нам не сказал. И вам не скажет. Будьте уверены вполне: допрос с пристрастием ничего не принесет, равно как приглашение исповедаться.
— Мы произведем обыск. Может статься, он что–то прячет.
— Что?! — вновь затряс баками генерал. — Письмо, которое он получил от Иоанна Богослова? Несмотря на насмешки генерала и слезы профессора, мысль об обыске показалась Бобровникову дельной.
— До свидания, господа, — сухо сказал следователь, трогая.
— Прощайте. Зря вы, хотя — кто знает? А я вот намерен двигаться подалее от господина народа к госпоже мадере.
Зоя Вечеславовна, отвратительно хихикая, ушла в дальний и темный угол гостиной.
— Да у вас мания величия, милая. Да, да, не исключено, что мозг ваш воспален не менее моего. И помешались вы на, так сказать, фамильной почве. Вас ведь никогда не считали полноценной родственницей? Скорее прижива–лочкой.
— Я Столешина, мадам.
— Да это пусть. Только ведь неплохо бы знать, от какого смысла и слова фамилия эта происходит. Судя по направлению ваших мыслей, вы считаете, что от «столетия», то бишь от века. На этом основании вы отмерили себе годков сотню. Разочарую — от «столешницы», от нее. Кто–то из дальних предков нашего генерал–аншефа Васильевича был простым мастеровым, столы у него выходили лучше всего.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Я сажусь на кровати, медленно сгибаю руку. Окоченение первых суток полностью прошло. Членам вернулась прежняя гибкость. Надо встать на ноги. Так или иначе, мне мне уже пора. Визит некрофила не причина, а повод. Пальцы правой руки медленно освобождаются от бесполезного пистолета. Мне нечем его зарядить для нового залпа.
Теперь к двери. Походка выравнивается к пятому шагу. Дверь в коридор открыта. Переступаем порожек. Налево к лестнице. Верхняя ступенька самая скрипучая, но режиссер слишком шумно дышит, чтобы что–нибудь услышать. Медленно, но твердо ступая, я спускаюсь по лестнице, наблюдая за тем, что происходит внизу, в круге желтого света керосиновой лампы. Мне кажется, я должен быть полностью лишен каких бы то ни было чувств, но сейчас мне неприятно видеть, что это живое животное делает с моим братом трупом. Я спускаюсь все ниже и ниже, совсем скоро я окажусь за спиной у этой потной, сладострастно дрожащей гадины. Я наклонюсь, возьму его за волосатую шею… Я успел только накло- ^ ниться, какая–то тень по своему собственному почину I спугнула мсье. Он замер и, не расставаясь с предметом своей страсти, обернулся. Могу себе представить, что он увидел. Наклонившегося к нему с вытянутыми руками мертвяка.
Смерть его была, к сожалению, мгновенна. Я оттащил неприятное мне тело подальше в сторону, доктора накрыл остатками одежд. С этим покончено. Есть еще одно дело. Одновременно и нужное и доброе. Я поднялся в кабинет, достал лист бумаги и придвинул к себе ручку с чернильницей. «Дорогая моя матушка Настасья Авдеевна! Пишу Вам письмо мое прощальное, безрадостное. Окончилась жизнь моя на чужбинушке в городе под красивым названием. Где похоронят меня, точно мне неизвестно, главная печаль, что не в родной земле. Не ищите мою могилу, вам, пожалуй, не укажут, да еще наплетут всяких обо мне небылиц. Не верьте, ибо ни в чем, ежели разобраться, сын Ваш Ванечка не виноват, может, в одном лишь, что огорчил Вас безвременно и очень. Батюшке моему тоже кланяюсь, руку целую, потому что больно перед ним виноват, да и вообще глуп. Вот и все мое послание. Прощайте, мои дорогие». Я взял второй лист бумаги и тут же составил второе послание.