Зиновий Зиник - Эмиграция как литературный прием
Под конец нашей встречи двадцатилетней давности я стал записывать ее домашний адрес. Столик был заставлен, и мне пришлось положить записную книжку на колени; я свел колени вместе, расставив при этом ноги в стороны — для упора. Я почувствовал, как ее взгляд упал на мои туфли, на мой костюм — на всю мою позу.
«Так сдвигают колени только английские мальчики из частных школ». На лице у нее бродила улыбка. «Это хорошо, что Вы поселились в Лондоне, а не в Нью-Йорке». Я глядел на нее вопросительно. «В Нью-Йорке Вы бы стали тем, кем становятся все эмигранты из России: жизнерадостным еврейским парнем в джинсах и рубахе с открытым воротником, с волосатой грудью». Откуда она знала, что у меня волосатая грудь? Крупные черты ее лица гипнотизируют, а глаза с такими большими зрачками, что кажется: она видит тебя всего — и изнутри тоже. Но тебе не страшно. Более того, ты начинаешь самого себя видеть ее глазами. А какими глазами после стольких лет эмиграции видят нас наши соотечественники?
З.З. Признали ли вас в Канаде как крупного писателя после вашего успеха в «Нью-Йоркере»?
М.Г. Первые тридцать лет меня печатали по-английски только в Нью-Йорке и Лондоне. Канада проходила через бурный период национализма, когда всех, кто жил за границей, считали чуть ли не предателями. Включая даже таких людей, как Маргарет Лоренс[23], — она поехала в Африку к мужу, который там работал. Даже Мордехая Рихлера[24], находившегося на пике читательской популярности, исключили из университетских программ по английской литературе. И со мной было то же самое. Все это происходило очень давно, и люди той эпохи и идеологии либо умерли, либо выжили из ума, либо сидят на пенсии. Но все равно вспоминать противно. Вот так и получилось, что в Канаде меня тридцать лет не издавали.
З.З. Каждая нация время от времени впадает в такое состояние. По тем же соображениям в Англии в свое время изменилось отношение, например, к Одену.
М.Г. Он ведь сбежал в начале войны. Я могу понять, как много это значило для того поколения. Но для последующих поколений — нет, не понимаю.
З.З. В Германии до сих пор многие не признают Марлен Дитрих, не простили ей до конца.
М.Г. Здесь все сложнее. После войны немецкая нация как бы перестала существовать. И тут является она, красавица, с песенкой «Ich habe eine Koffer in Berlin»[25]. Как бы не так! К тому же она явилась в американской военной форме. Это было непростительной бестактностью. Она демонстрировала награды, полученные от американцев, от французов — орден Почетного легиона. Ну, этот-то орден немцев не очень возмутил, к Франции они всегда испытывали сентиментальную привязанность. До такой степени, что каждые двадцать лет их снова туда тянуло.
З.З. Иногда без приглашения. Раз уж речь зашла о Германии, давайте поговорим о Вашей повести «Узловая станция Пегниц».
М.Г. Я планировала написать нечто подобное. Я собралась с духом отправиться в Германию лишь после десяти лет жизни в Европе. До этого я бывала лишь в Австрии. Пока не решила, что это — ханжество! В конце концов охрана в концлагерях на девяносто четыре процента состояла из австрийцев. Мне хотелось описать новое поколение немцев — тех, чьи родители были взрослыми людьми во время войны. Я не сомневалась, что все пошло от мелких буржуа. Они чрезвычайно пострадали в 20-е, веймарские, годы в экономическом отношении. Человек, служивший просто почтальоном, внезапно лишался работы. Мне было интересно узнать, какие дети у них выросли. Но я до сих пор не знаю ответа на немецкий вопрос. Трудно сказать. Возможно, все объясняется очень просто: люди совершают те или иные поступки, зная, что им это сойдет с рук. Понимаете, если тебе говорят: за тобой государство, армия, полиция, пойди и побей вон того парня на улице, — ты так и сделаешь. Возможно, так сделают не все, но большинство людей поступят именно так. И будут считать, что помогают тем самым своей стране.
З.З. Вот именно. В Германии, по крайней мере, провели основательную чистку, денацификацию, в России же не только не предприняли никаких попыток в этом направлении, там никого не смущает, что страной управляют все те же сотрудники КГБ.
М.Г. Что там говорить — взгляните на президента.
З.З. В чем же принципиальная разница?
М.Г. В Германии все началось только в 30-е и продолжалось лишь до 45-го, тогда как в России конца этому не было видно с 17-го года. В этом замешано не одно поколение.
З.З. Тем страшнее.
М.Г. В России в этом участвовали и деды, и внуки. Немец мог более правдоподобно изобразить неведение и сказать: при мне всех этих ужасов не происходило, я лично ни в чем подобном не участвовал. В 65-м году отмечали двадцатилетие освобождения из концлагерей. По немецкому телевидению только об этом и говорили. Меня пригласили в один дом на обед. У хозяев были две дочери, они как раз смотрели передачу о событиях двадцатилетней давности. Вышло так, что мне было известно о службе их отца в СС — он был, правда, механиком, но ведь все равно ходил в их форме — с черепом и костями — и уж никак не мог не знать всего того, что тогда творилось. Мы пообедали и перешли в комнату, где девочки смотрели телевизор. Пока мы там сидели, отец все повторял: «Просто представить себе не могу как такое возможно в цивилизованном обществе! Как они могли…» И я подумала: либо он величайший в мире циник (хотя, по-моему, он им не был), либо к тому моменту он сам успел поверить в то, что говорил. Понимаете, передо мной был добропорядочный буржуа, бюргер, осуждающий тех, кто в этом участвовал, совершенно забывший о том, как его жена в конце войны сожгла его форму в гараже. Я узнала об этом случайно, от его родственника.
В повести «Узловая станция Пегниц» речь идет о молодой паре из послевоенной Германии. Они возвращаются из отпуска, проведенного в жарком летнем Париже, где, как им кажется, немцев все незаслуженно ненавидят. Их политическая корректность плохо маскирует самоотвращение, подавленные комплексы, связанные с нацистским прошлым их родины, и чудовищные предрассудки по отношению к окружающему миру. Но главное — катастрофичность самого сюжета-путешествия. Дорога домой в Германию из Парижа на поезде дальнего следования в душном переполненном купе с бесконечными пересадками, невыносимыми попутчиками и с отсутствием какого-либо комфорта постепенно превращается в ад. Проводники вначале отшучиваются, потом становятся как будто глухонемыми, с каждой остановкой все меньше шансов получить даже обыкновенную питьевую воду, элементарную пищу, умыться, привести себя в человеческий вид. Отношения между людьми постепенно деградируют — от состояния безразличия к открытой враждебности. Внутренние монологи героев начинают мешаться, путаться с назойливыми разговорами в купе — внутренним эхом их собственных голосов. Внешняя же канва повествования железно выстраивается в кошмарный маршрут — с метафорической конечной остановкой в концлагере с газовыми печами ненависти друг к другу. Не в событийном смысле (все в конечном счете кончается узловой станцией Пегниц), но с той же убедительностью, что возможна лишь в вымышленной ситуации.
Я вспомнил об этой повести Галлант в аэропорту, когда недавно стоял в очереди личного досмотра пассажиров. Ситуация знакомая. Очередь была бесконечная, двигалась очень медленно, надо было не только снимать пальто и пиджак, но и обувь, вынимать из брюк ремень, перекладывать ключи и мелочь в контейнер. И все равно железные врата то и дело издавали писк: нового пассажира возвращали по другую сторону проверочного барьера, чтобы он вынул из кармана еще один металлический предмет личного обихода, а контейнер с его сумкой тем временем исчезал в разинутой пасти ящика рентгеновских лучей в конце конвейера. Люди послушно расшнуровывались и снова зашнуровывались. Тебя разоблачали на глазах у всей публики. И сама публика разоблачалась у тебя на глазах — как в бане.
Казалось, к этому все привыкли. Никто не смотрит друг другу в глаза, делая вид, что вокруг никого нет. И все же на этот раз в поведении очереди чувствовалось нечто особенно странное. Некая неуверенность в каждом последующем шаге. Страх. Я, наконец, заметил то, что следовало бы увидеть в первый же момент. Бегущая строка над нашими головами извещала, что администрация аэропорта вводит в строй новый тип сканирующего устройства, которое обеспечит еще большую безопасность полетов. Дальше говорилось, что сотрудники аэропорта отбирают пассажиров из очереди для экспериментальной проверки с помощью этого нового оборудования. Отбор производится наугад. Однако в случае отказа личный досмотр отобранного пассажира — с головы до ног — будет осуществляться досконально «ручным способом». Означало ли это, что палец охранника будет залезать тебе между ног? Не уверен. Но такое впечатление складывалось. Впечатление патологического унижения. Смертельной угрозы. От нее следовало уклониться. Для этого важно было не попасться на глаза сотрудникам сил безопасности, фланирующим вдоль очереди. Они наобум выхватывали из нее пассажиров для своих мерзких опытов. Надо было спрятаться за спинами других. Не встречаться взглядом, отворачиваться, делать вид, что тебя нет. «Пусть берут кого угодно — только не меня!» мелькнула у меня в голове мысль. Например, эту соседнюю старушку в седых кудряшках. Или этого прыщавого переростка. Я понял, как вели себя люди в очереди на селекцию в газовые камеры.