Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 10 2008)
Вокруг этих осей вращается множество персонажей, эпизодов, притчеобразных человеческих историй, отступлений и размышлений – и вращение головокружительно. Маканин, словно тяготясь своим прежним жестким конструктивизмом, приобщается здесь к битовской синкретичной легкости, произвольности. Авторская мысль (или мысль протагониста) совершает замысловатые пируэты. Острые ситуации, коллизии, психологические состояния, детализированные словно под микроскопом, часто обрываются, соскальзывают в метафоры, в образные формулы или рефлексивные узоры, то отточенные, то расплывающиеся, бледнеющие, как во сне.
Здесь преобладают размышления о человеческой природе, о соотношении в ней детерминизма и свободы, об одиночестве и любви, насилии и сопротивлении ему, конформизме и сохранении достоинства, предательстве и верности. Какие-то из этих тем прежде возникали и анализировались у Маканина, какие-то впервые попадают в фокус его внимания. Главное – меняется общая тональность повествования, “интенциональность” авторского подхода. В интеллектуальном и эмоциональном спектре повествования появляются новые линии. В истории младшего брата Вени, с его молодой надменностью, “львиным сердцем”, навлекавшими на него зависть окружающих и гнев гэбэшников, форсируется мотив трагического стоицизма, сопротивления обстоятельствам. При этом в изображении нет праведного пафоса и “гражданской скорби”: человеческая зависть и подлость, жажда мести, как и жестокость власти, не терпящей дерзких и ярких, – дело житейское, константы. Они существуют при любой системе и погоде.
Замечательно написана сцена столкновения самого Петровича, уже немолодого и сильно потертого жизнью, с властью в ее современном (вечном?) обличье сытого и уверенного в себе, лишь чуть-чуть хамоватого “бригадмиловца”, захомутавшего кучку пенсионеров, повздоривших в очереди, и теперь упивающегося своим всесилием. Тонкий рисунок привычной писательской рефлексии Петровича, со стороны, отвлеченно пробующего ситуацию “на слово”, набрасывающего психологические контуры ее участников, вдруг взрывается приступом оскорбленного достоинства, бунтом, освобождающим ударом. А потом – контрастное возвращение в состояние самообладания, примирения с жизнью, лаконичное изображение охватившего героя “океанического” чувства, погружения в “черный квадрат”.
В “Андеграунде” жизненная реальность впервые, пожалуй, в творчестве Маканина обретает качества бытия – экзистенциальную напряженность, драматизм, насущность вечных вопросов. И это при сохранении обычной для писателя трезвой и скептически-насмешливой приметливости к “низу” человеческих устремлений и побуждений, к телу, шкуре, рубашке.
Одновременно важнейшую роль играет здесь мотив равновеликости, противостоянии и взаимообратимости жизни и литературы. И – размышление о природе и цене творчества. Особенно важен в смысловом пространстве романа мотив убийства героем “кавказца”, а потом стукача Чубика. Он не столько поддерживает фабульную энергетику, сколько выводит к центральной мысли романа: человечество (по крайней мере, в его российской ипостаси), лишившись Слова, научается жить без него, без литературы, но при этом деградирует – звереет. Это демонстрируется на примере самого героя-рассказчика. Он может сколько угодно перемещать себя из сюжета “Преступления и наказания” в сюжет “Героя нашего времени”, рассуждать о стирании в наше время черты между добром и злом, вспоминать, что в русской культурной традиции до Достоевского и Толстого были Пушкин с Лермонтовым, совсем иначе подходившие к заповеди “не убий”. Однако убийство, которое хронологически следует за самоотлучением героя от писательства, со временем начинает разрушать изнутри его личность. И не отождествляется ли тут символически писатель-агэшник с его страной, корчи которой в постлитературную эпоху с такой пронзительностью запечатлены в романе?
Словом, “Андеграунд” в творчестве Маканина выполняет функцию не только подведения итога, но и прорыва к новым горизонтам, которые раньше казались не столько недостижимыми, сколько иллюзорными, не стоящими внимания. Вряд ли это можно назвать сменой парадигмы – следующие произведения Маканина, такие как “Удавшийся рассказ о любви” и цикл повестей и рассказов, объединенных позже в роман “Испуг”, ближе к его прежней манере. Но в рамках внутренней эволюции писателя это веха важная. Маканин доказал (себе?), что траги-стоические тона и краски, напоминающие о “жестком” экзистенциализме Камю и Сартра, совместимы с его фирменным методом.
Следует сказать несколько слов об “Испуге”. Этот странный опус о похождениях и приключениях старого эротомана Петра Петровича Алабина, этот “роман-пунктир” можно счесть неким педантичным продолжением эксперимента, начатого в “Андеграунде”, - пропускания всего жизненного спектра 1990 – 2000-х годов сквозь единую призму, на этот раз не литературного сознания, а либидо...
Что сказать в заключение? На протяжении нескольких десятилетий Битов и Маканин, двигаясь своими путями, дополняли друг друга и взаимно уравновешивали в российском литературном пространстве. Битов мог бы повторить вслед за Григорием Сковородой: “Мир меня ловил, да не поймал”. Маканин же писал как раз о пойманных, о бьющихся в силках. Глаза в глаза друг другу они не смотрели – но диалог, пусть и странный, имел место.
Нынче два патриарха вступили в осеннюю пору. С этим связаны, конечно, и грустные мрменты. Однако важно другое. Сквозь листопад, дожди и туманы безвременья контуры этих фигур проступают все более настойчиво, рельефно. Укрупняясь. Прибавляя в значительности, а может быть, и в насущности.
Иерусалим
"Природы он рисует идеал". Об Уильяме Вордсворте
Кружков Григорий Михайлович — поэт, переводчик, эссеист. Родился в 1945 году в Москве; физик по образованию. Автор нескольких книг оригинальных стихов и переводов английской классической поэзии (Шекспир, Дж. Донн, Марвелл, Китс, Теннисон, Йейтс, лирика Джойса), а также литературоведческих книг “Ностальгия обелисков” (2000), “Лекарство от Фортуны” (2002), “У. Б. Йейтс” (2008).
1
Суровый Дант не презирал сонета;
В нем жар любви Петрарка изливал;
Игру его любил творец Макбета;
Им скорбну мысль Камоэнс облекал.
И в наши дни пленяет он поэта:
Вордсворт его орудием избрал,
Когда вдали от суетного света
Природы он рисует идеал.
А. Пушкин
Пушкин, как всегда, ухватывает главное: в то время как поэты веками воспевали в сонетах идеал женщины, прекрасной дамы, Вордсворт избирает своим предметом Природу.
А как же Любовь? Вспомним хрестоматийные стихи о Люси. Мы не знаем, с кого образован “милый идеал” этого зыбкого создания, девушки-цветка,-— или он просто свит из воздуха той же таинственной Природы:
Среди нехоженых дорог,
Где ключ студеный бил,
Ее узнать никто не мог
И мало кто любил.
Фиалка пряталась в лесах,
Под камнем чуть видна.
Звезда мерцала в небесах
Одна, всегда одна.
Не опечалит никого,
Что Люси больше нет,
Но Люси нет — и оттого
Так изменился свет.
(Перевод С. Маршака)
Застенчивость, скромность, даже скрытность — таков образ женственности в поэзии Вордсворта. Чуть особняком стоят его более поздние стихи,
посвященные жене: “Созданьем зыбкой красоты / Казались мне ее черты…”1
Проходит время, и поэт с умилением обнаруживает в супруге множество земных, практичных талантов: “Уверенность хозяйских рук”, “Ее размеренность во всем, / Единство опыта с умом…”. Благодарность торопит вывод: “Венец земных начал, она / Для дома Богом создана...” В общем, опять по Пушкину: “Мой идеал теперь — хозяйка, / Мои желания — покой…”
Сонетов гордой деве и пылкой страсти у Вордсворта вы не найдете. Зато у него есть большой цикл сонетов, посвященный речке Даддон; это ее, а не юную красавицу на балу поэт сравнивает с вакханкой.
Ясно, что “идеал природы” — не какое-то нововведение Вордсворта, то была модная тема в эпоху Просвещения. Знаменитый на всю Европу Жан-Жак Руссо восславил великую учительницу Природу, а еще раньше шотландский философ Дэвид Хьюм установил приоритет чувства над разумом, природы — над познающими способностями человека. В Англии их идеи подхватил