Витольд Гомбрович - Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника.
Это важно, ибо действенно осудить коммунизм можно только с позиций самой строгой и глубокой экзистенции, и никогда с позиций поверхностной и сглаженной жизни, жизни мещанской. Вас охватывает свойственное художникам желание сделать картину более яркой, придать ей наибольшую выразительность. Поэтому ваша литература является возвеличиванием коммунизма и вы строите в своем воображении явление столь мощное и столь исключительное, что еще чуть-чуть, и вы падете пред ним на колени.
Поэтому я спрашиваю, не больше ли соответствовало бы истории и нашему знанию о мире и человеке, если бы вы рассмотрели этот мир за занавесом не как новый, невиданный, демонический мир, а как нарушение и искажение мира обычного; и если бы вы не теряли истинных пропорций между этими конвульсиями взбаламученной поверхности и неустанной и глубокой жизнью, идущей под поверхностью?
Второй упрек: сводя все к этой единственной антиномии между Востоком и Западом, вы должны — и это неизбежно — подчиниться схемам, которые вы сами и создаете. И тем более, что нельзя различить, что́ в вас стремление к правде, а что — стремление к психической мобилизации в этой борьбе. Я не хочу этим сказать, что вы ведете пропаганду — я хочу сказать, что в вас говорят глубинные коллективные инстинкты, которые сегодня велят людям сосредоточиваться лишь на одном вопросе, готовиться лишь к одной битве. Вы плывете по течению массовых представлений, которое уже выработало свой язык, свои понятия, картины и мифы, и это течение уносит вас дальше, чем вы того желаете. Сколько в Милоше от Оруэлла? Сколько в Оруэлле от Кестлера? Сколько в них обоих из этих тысяч и тысяч слов, которые изо дня в день производят печатные машинки и печатные станки, что во всяком случае не является делом американского доллара, а проистекает из самой нашей природы, которая требует для себя определенного мира? Бесконечность и богатство жизни вы резюмируете для себя в нескольких темах и оперируете упрощенной концепцией мира, концепцией, о которой вы прекрасно знаете, что она — временная.
Ценность же чистого искусства состоит в том, что оно ломает схемы.
А третий упрек еще хуже: кому вы хотите служить? Личности или массе? Если коммунизм это нечто такое, что подчиняет человека коллективу, то самым действенным способом борьбы против коммунизма является усиление личности в противоположность массе. А если еще вдобавок понять, что политика, что проходная и рассчитанная на определенный эффект литература желают создать коллективную силу, способную к борьбе [...], и что задача серьезного искусства в другом — оно либо останется навсегда тем, чем было испокон веку, то есть голосом личности, выразителем человека в единственном числе, либо исчезнет. В этом смысле одна страница Монтеня, одно стихотворение Верлена, одно предложение Пруста более «антикоммунистичны», чем тот хор обвинителей, который вы из себя составили, ибо они свободны — они освобождают.
И наконец, четвертый упрек: по настоящему дерзновенное творчество (поскольку эти упреки касаются не всех подряд, а лишь создателей с высокими претензиями, тех, кто не отказывается от имени артиста) должно опережать свое время, быть искусством завтрашнего дня. Как примирить эту капитальную задачу с актуальностью, то есть с днем сегодняшним? Художники горды, что последние годы неизмеримо расширили их представления о человеке — в такой степени, что по сравнению с этим недавно умершие авторы кажутся наивными — но все эти правды и полуправды были даны им единственно затем, чтобы они их преодолели и обнаружили другие, скрывающиеся за ними. Искусство, кроме того, должно быть разрушителем сегодняшних понятий во имя понятий появляющихся. Но эти новые, появляющиеся вкусы, завтрашние чувства, ожидающие нас духовные состояния, концепции, эмоции — как же они могут появиться из-под пера, которое стремится лишь к консолидации сегодняшних взглядов, сегодняшних противоречий? Помещенные Милошем в «Культуре» замечания о моей пьесе дают неплохую иллюстрацию этого. Он заметил в «Венчании» то, что «своевременно» — отчаяние и стон вследствие унижения человеческого достоинства и неожиданного краха цивилизации — но не заметил, как далеко наслажденье и игра таятся за этим сегодняшним фасадом, готовые в любую минуту возвысить человека над его неудачами.
Мы постепенно начинаем пересыщаться сегодняшними чувствами. Наша симфония приближается к тому моменту, когда вступает баритон и...........: братья, бросьте свои песни, пусть зазвучат другие тона! Но песнь будущего не родится под тем пером, которое слишком связано с настоящим временем.
Было бы глупо, если бы я предъявлял претензии людям, которые при виде пожара забили в колокол. Не к этому я стремился. Но я говорю: пусть каждый делает то, к чему он призван, к чему у него есть способности. Литература крупного калибра должна стрелять далеко и беспокоиться прежде всего о том, чтобы ничто не ограничивало ее радиуса действия. Если вы хотите, чтобы снаряд залетел далеко, вы должны ствол орудия направить вверх.
* * *Р. Г. прочел мне письмо, полученное от польки, о котором он говорит, что направлено оно мне. Я переписал из него следующие выдержки:
«Действительно, я не хочу знать, ничего, ничего, ничего, я хочу только верить. Я верю в безошибочность моей веры и в правильность моих принципов. Здоровый человек не хочет подцепить бациллу, а я не хочу вдыхать мыслительный миазм, способный подорвать мою веру, которая мне необходима в жизни, и даже есть сама моя жизнь...»
«Верить можно только если хочется верить или если в себе воспитываешь веру, а кто умышленно подвергает свою веру испытанию, чтобы проверить, выдержит ли она испытание, тот уже не верит в веру. Да, надо верить. Надо верить в то, что надо верить. Надо иметь веру в веру! В себе самом надо полюбить веру».
«Вера без веры в веру не сильна, и никому не может дать удовлетворения».
Я прочел это в Фрей Мочо. С интересом спрашивает, так ли рьян католицизм в Польше, как и прежде, и является ли Польша siempre fidelis? Я сказал, что сегодняшняя Польша как сухарь, который с треском разламывается на две части: на верующих и на неверующих. Вернувшись домой, я подумал, что вышеприведенные отрывки следует рассмотреть. Эта «вера в веру», столь сильный упор на акт воли, создающий веру, этот выход из веры в сферы, где она возникает — вот что действительно меня волнует.
Кроме того: какую позицию мне занять по отношению к католицизму? Я не имею в виду мою чисто художническую работу, поскольку в ней не выбирают ни позиций, ни подходов, искусство создается само по себе — я имею в виду мою литературу в ее общественном аспекте, в разных там статьях, фельетонах... Я совершенно один перед этой проблемой, потому что наша мысль, парализованная в 1939 году, не двинулась с тех пор ни на шаг вперед в области этих фундаментальных вопросов. Мы ничего не можем продумать, потому что мы не свободны в своем мышлении. Наша мысль так сильно прикована к нашей ситуации и так захвачена капитализмом, что может работать только или против него, или с ним — и avant la lettre мы прикованы к его колеснице, он нас победил, связывая нас с собой, хоть мы рады видимости свободы. Поэтому и о капитализме сегодня можно думать лишь как о силе, способной сопротивляться, а Бог превратился в пистолет, из которого мы жаждем застрелить Маркса. Это святая тайна, которая склоняет головы испытанных масонов, которая из низких светских фельетонов прогнала антиклерикальный анекдот, диктует поэту Лехоню взволнованные строфы, обращенные к Богоматери, социалистически-атеистическим профессорам возвращает трогательную невинность времени первого причастия и вообще творит чудеса, какие до сих пор и не снились философам. Но... что это, триумф Бога или Маркса? Если бы я был Марксом, то я бы гордился, но если бы я был Богом, то как абсолюту, мне было бы слегка не по себе. Фарисеи! Если вам стал необходим католицизм, то станьте немного серьезнее и попытайтесь немного сблизиться с ним. Пусть этот общий фронт не будет лишь политикой. Просто я за то, чтобы все, что происходит в нашей духовной жизни, происходило как можно глубже и порядочнее. Пришло время, когда атеисты должны искать нового соглашения с Церковью.
Но поставленный принципиально, вопрос тут же становится так пугающе трудным, что, честное слово, опускаются руки. Как можно договориться с тем, кто верит, хочет верить и не допускает для себя никакой другой мысли, кроме той, догмат которой он не заносит в список запрещенных? Неужели существует какой-то общий язык между мной, идущим от Монтеня и Рабле, и той самозабвенной в своей вере корреспонденткой? Что бы я ни сказал, она все применит к своей доктрине. У нее все решено, поскольку она знает истину в конечной инстанции о мироздании, что придает ее человечеству совершенно иной — и с моей точки зрения весьма странный характер. Чтобы прийти к согласию с ней, я должен был бы разбить эти ее истины в конечной инстанции — но чем убедительнее я стану для нее, тем в большей степени я буду сатанинским и тем плотнее она заткнет уши. Ей нельзя допускать сомнения, а мои доводы станут как раз питательной средой для ее credo quia absurdum.