Юрий Гончаров - Большой марш (сборник)
Он поднимается по высоким ступенькам в троллейбус, а сзади его подталкивает круглым тугим животом солидный, хорошо одетый дядя в шляпе, с пухлым портфелем. Подталкивает нетерпеливо, хотя видит, что Алеша на протезе и не может быстро взобраться.
Тучный нервный дядя садится впереди, там, где над местами прикреплены таблички: «Для детей и инвалидов». Он занимает все сиденье, рассчитанное на двоих.
– Граждане, берите билеты! – возглашает кондукторша. – Гражданин, прошу…
– Сезонный, – глухо бурчит толстяк.
– Предъявите…
– Вы что – не верите? Я что – обманщик? – вскипает дядя, и шея его наливается краской. – Пожалуйста, нате! – сует он кондукторше почти в лицо маленькую книжечку. – Убедились? В коммунизм входим, а вы все с подозрениями к людям! Если у самих нет честности…
Всем в троллейбусе становится неприятно, неловко, но толстяку нет дела до впечатления, которое он производит, и он продолжает еще долго ворчать. Алеша смотрит на его тугую багровую шею, на велюровую шляпу, крепко насаженную на большую круглую голову, на оттопыренные полями уши с торчащими изнутри волосками и думает: а ведь и это рассказ… И даже есть название – «Персональная машина». Человек привык ходить в начальниках, привык к тому, что днем и ночью в его распоряжении государственная машина и он может на ней ездить, куда захочет, – по делам службы, с семьею в театр, на дачу, на рыбалку. Но вот его лишили этой машины, и у человека испортился характер. Он стал брюзгой, стал ссориться по утрам с женой из-за не так приготовленного завтрака, грубить кондукторам троллейбусов, пассажирам, которые вступаются за кондукторов. На службе он придирается к подчиненным, обижает случайно подвернувшихся, ни в чем не повинных людей…
«Факт мелкий, незначительный, нетипичный… Ну для чего тащить его в литературу?» Это произносит второе внутреннее «я» Алеши в то самое время, когда в воображении уже складывается, обрастает подробностями сюжет. Это второе «я», из-за которого множество замыслов так и остались замыслами, не успев даже как следует развиться, оформиться, говорит не то, что думает и чувствует сам Алеша, а то, что могут сказать и журнальной редакции те, кому он принесет свой рассказ. Сколько уже приходилось ему выслушивать таких и подобных приговоров… И всегда он не мог с ними согласиться, как не смог бы согласиться и теперь, и испытывал непреодолимое желание возразить, поспорить…
Три года назад он написал свой первый рассказ и послал в эту же редакцию.
В рассказе излагалась история, как в годы войны в детский дом попал искалеченный осиротевший мальчик. Он еще не умел ходить до того, как стал инвалидом, одноногим калекой, и вот теперь подрос, и воспитатели терпеливо его учат, и первые свои шаги он совершает на костыликах. Маленький мальчик, которого война зацепила своим железом еще в колыбели…
Это была его, Алешина, история, он писал о себе, ничего не придумывая.
Он долго ждал ответа из редакции, жадно схватывал каждый новый номер журнала, разворачивал с бьющимся сердцем: а вдруг напечатали? Нет, не напечатали. Не было и ответа. И тогда, набравшись решимости, он сам отправился в редакцию.
Лифт тоже почему-то не действовал, и он мучительно, весь в поту, лез на шестой этаж, одолевая ступеньку за ступенькой.
Какой-то человек, спешивший по коридору с пачкой длинных бумажных полос в руке, указал, куда обратиться, и Алеша, постучав в дверь с картонной табличкой «Редакция художественной прозы» и длинным столбцом фамилий под нею, вошел в большую, тесно заставленную письменными столами комнату, с окнами, упирающимися в глухую торцовую стену соседнего здания. Несмотря на дневную пору, горели настольные лампы под разноцветными абажурами. В кругах бросаемого ими света белели листы бумаги, картонные разбухшие папки. Папки громоздились на подоконниках, на черном диване, затиснутом в угол.
– Вам кого? – услышал он вопрос. Из-за полумрака и потому, что в большой многолюдной комнате внимание рассеивалось, он даже не видел толком, с кем разговаривал. – Присылали рассказ? Тогда к заведующей консультацией. Ида Борисовна, поговорите с товарищем.
Неловко лавируя на своем протезе в узких проходах, он пробрался к столу Иды Борисовны.
– Прошу… Садитесь вот сюда, – показала она на стул рядом со своим стулом. – Что вы присылали? Рассказ? Как он назывался?
Ида Борисовна была чуть старше Алеши: смуглая девушка с челочкой на лбу, с черными бархатными глазами в подкрашенных, удлиненных ресницах, с карминовыми, лаково блестевшими в свете настольной лампы крупными сочными губами. Модная шерстяная кофточка, узкая юбка, плотно обтягивающая бедра, ноги – в клетчатых носках-гольф…
Алеша отвечал на ее вопросы скованно, чуть слыша собственный голос, смущенный близостью ее ярких глаз и губ.
Ида Борисовна раскрыла толстую регистрационную книгу, стала листать страницы.
– Луков… Луков… – повторяла она его фамилию, пробегая взглядом сверху вниз строчки. – Ага, вот… «Первые шаги», номер 6843. Рецензент… – Она посмотрела в соседнюю графу. – А, теперь помню, читала я… Сейчас найду рукопись…
Это оказалось далеко не скорым делом. Ида Борисовна переворошила содержимое всех ящиков своего стола, все папки, в несколько стоп возвышавшиеся рядом с чернильницей, заглянула и в те, что были сложены на диване.
– У нас теснота, дикий беспорядок… – пожаловалась она. Но чувствовалось, что ей как будто даже нравится видеть вокруг себя так много всяких бумаг, небрежно рыться в них, перебрасывать папки, обеими руками вытаскивать их из ящиков и заталкивать обратно.
– Вот ваш рассказ, – сказала Ида Борисовна, найдя тоненькую тетрадку, усаживаясь на свой стул и опять смущая Алешу своею близостью. Она приветливо, согревающе, будто ей доставляло удовольствие видеть Алешу, смотрела прямо в его рдевшее лицо своими бархатистыми, влажно поблескивавшими глазами – глазами веселой, жизнерадостной девушки, у которой в жизни еще не было никаких настоящих невзгод, которой очень нравится работать тут, быть в курсе всех столичных литературных новостей, ежедневно видеть и слышать известных писателей и тоном причастного к «большой» литературе человека разговаривать с начинающими авторами, преимущественно очень молодыми, ободряя их своей улыбкой, теплотою глаз, дружественностью и простотой обращения. – Вы давно пишете?
– Только начинаю…
– Да, это заметно.
Ида Борисовна полистала Алешину тетрадку, заглянула в конец, вспоминая содержание.
– Что ж вам сказать… – мягко проговорила она, явно подражая кому-то, может быть, редактору журнала, чья манера разговаривать с молодыми авторами ей нравилась. – У вас есть способности… Но в вашем рассказе не актуальна тема. Военные годы, эвакуация… Это уже прошло. Об этом в свое время было написано. А сейчас нужно другое – сегодняшний день, злободневность, современные проблемы…
Ида Борисовна произнесла еще несколько таких же фраз, а потом, будто опасаясь, как бы Алеша не стал с нею спорить, опровергать и тем самым не заставил доказывать, находить убедительные доводы, поскорее перешла к ошибкам стиля. Язык Алеше тогда действительно не давался, замечания Иды Борисовны были правильны, и спорить против них было невозможно.
…Он долго стоял потом на лестнице, на том самом месте, на котором, отдыхая, стоял сейчас, сжимал в руке свою свернутую трубкой тетрадку.
…Его, маленького, голубого от потери крови, в бинтах, наскоро оперированного военным хирургом из санитарного поезда, спешившего на запад, к фронту, за новой партией раненых, какие-то неизвестные люди, согревая на груди, отнимая для него у своих детей молоко, чтобы не угасла чуть теплившаяся в нем жизнь, передавая из рук в руки, из эшелона в эшелон, увозили, вместе с другими ценностями страны, на восток… У Алеши всякий раз закипали на глазах слезы, когда он представлял себе эту картину. Далекое прошлое, неактуальнам тема!.. Вот что только увидела в этом Ида Борисовна, которую счастливо миновало все то, что оставило в Алешином сердце такие страшные памятные зарубки. Он разворачивал страницы, не различая фиолетовых, сливавшихся перед глазами строк, и, охваченный какой-то жгучей, горькой обидой, не мог поверить, чтобы то, что хотел он рассказать как бы от имени всех людей, чьи судьбы искалечила война, с болью, слезами и надеждой, что такое больше никогда не повторится в мире и больше ни одному ребенку не придется совершать свои первые шаги на костыликах, – и вправду никому не нужное, потерявшее всякое значение прошлое, которому нет места в настоящем, и даже не стоит вспоминать, тратить время и внимание…
После беседы с Идой Борисовной он надолго потерял охоту писать. Но со временем впечатление стерлось, склад натуры брал свое, просились в слова наблюдения, мысли, которые в изобилии давала жизнь, – и он снова стал засиживаться до глубокой ночи в своей комнатушке. В каждой семье густо населенной квартиры были дети, коридор был местом их игр и битв, они шумно возились, кричали, ссорились и плакали как раз под дверью Алешиной комнаты. И только после десяти, когда их укладывали спать, наступала тишина и можно было спокойно думать, бормотать про себя строчки, пригоняя друг к другу слова и вслух проверяя их звучание.