Зиновий Зиник - Лорд и егерь
«А я — Виктор. Победитель — в переводе с латинского».
«Не в вашу ли честь защитники прав человека основали музей имени Виктории и Альберта?»
«Викторией звали вашу бабку, Ваше Величество. Меня зовут Виктор. Чтобы не путать с Викторией, знакомые называют меня Вовой».
«Во-ва? По-английски звучит как имя женского рода».
«Это уменьшительное от Владимира. Так называется самая страшная тюрьма в России, где я провел свои лучшие годы. Мы пользуемся уменьшительными, чтобы преуменьшить собственный страх. Во-ва отчасти напоминает Фру-Фру — кличку лошади Вронского, любовника Анны Карениной».
«Разве Анна Каренина спала с лошадьми?»
«Нет, она вешалась на шею Вронскому. Анна на шее».
«Вешалась? А я думала, что она бросилась под поезд. Как вы пережили ее смерть?»
«Вместо дамы я завел себе собачку и переехал из Владимира в это самое Бес… черт побери. Черта… нет, паскуда?»
«Бескудниково!» — не удержавшись, хором подсказали лорду-егерю развеселившиеся от этого домашнего спектакля гости. Называние родных имен соблазнительней политических и всяких других личных склок.
Феликс бросил взгляд на Виктора, сидящего в сторонке на диване. Он глядел мимо всех, в стену, удержанный, как сказал бы Джон Вильсон, «отчаяньем, воспоминаньем страшным, сознаньем беззаконья своего и ужасом той мертвой пустоты», звучащей в хихиканье Мэри-Луизы: та с восторгом наблюдала, с какой легкостью Эдвард-Эдмунд на глазах у всех сбрасывал с себя свое егерское альтер эго — Эдмунда, и становился все более «эдвардианским» в аристократизме своих манер, быстроте ума, неведомо откуда взявшихся познаниях в русской литературе, прошлого и настоящего Виктора. Сильва, как и все остальные, не меньше была поражена этой трансформацией.
«Я слыхала, вы там построили себе замок?»
«О да, там целые кварталы крупноблочных замков, в Паскудникове. И совершенно никаких номеров на воротах — чтобы запутать шпионов и антисоветчиков. Во время моих периодических отлучек во Владимир замок охранялся злой собакой. Ее имя — Каштанка. Однажды она вцепилась зубами в ногу слишком назойливого иностранца».
«В левую ногу или в правую?»
«Естественно, в правую. Ведь иностранец выступал за правое дело — за права человека».
«Почему же он не защитил от нее свои человеческие права левой рукой?»
«Потому что у этих заезжих иностранцев левая рука не знает, что творит правая нога».
«Значит, на следующее утро этот борец за правое дело встал с левой ноги?»
«Главное, что Каштанка, испробовав инвалютной крови заезжего иностранца, совершенно рехнулась: ее мозги заразились иностранными идеями, верность родной крови и почве была навечно отравлена вкусом зарубежной лимфатической жидкости, что привело ее к эмиграции в Новый Иерусалим».
«Где овца будет пастись между собакой и волком».
«Собака лает, человек молчит».
«Почему молчит?»
«Видимо, потому, что сидит в тюрьме. В тюрьме нет свободы слова».
«Советские люди спасаются в тюрьме от лающих собак?»
«Как известно, они пытаются скрыться в тюрьме от Сталина».
«Разве он еще жив?»
«Для нас, советских людей, он вполне жив и здоров».
«Как приятно оставаться живым хотя бы в чужих глазах. Как жаль, что я не русская царица. Вы так рьяно заботитесь о долголетии своих монархов. Занимается ли Сталин трусцой с целью долголетия?»
«Конечно. Чтобы не замерзнуть. Никита Хрущев выбросил его из Мавзолея. И Сталин, бездомный, стал трусцой бегать вокруг, чтоб согреться. Постепенно, уже натренировавшись, он стал расширять свои маршруты, описывая все большие и большие круги, простирая свои руки все дальше и дальше, в вечном дозоре исписывая своими циклическими маршрутами каждый сантиметр отечественной территории, носясь взад и вперед по рубежам нашей родины, хватая за шкирку каждого, кто хочет пересечь границу и убежать на Запад, чтобы не слышать воплей с требованием вернуть его обратно в Мавзолей».
«Да-да, я слыхала о глушении „Русской службы“ Би-Би-Си: так это вопли несчастного Джозефа?»
«Несомненно. Поскольку Сталин — всего лишь призрак, его вопли — исключительно в головах, в умах у людей, как страх — в их сердцах. Никакие таблетки, пилюли, микстуры не помогали — ничто не могло заглушить рыки Сталина в российских умах. Но русский человек — большой мудрец. Он придумал водку, спутник, самовар. И на этот раз его не подвела смекалка: бывшие сталинские тюрьмы были переделаны в звукоизоляторы — стены там такие толстые, что туда не проникает ни один звук».
«Ни туда, ни сюда. Понятно. Однако вам удалось оттуда бежать. Бросив вашего дога в полной изоляции на произвол судьбы? И родственников тоже?»
«Удалось бежать? Ха! Меня выбросили оттуда — за плохое поведение. Вы, Ваше Величество, не понимаете, какие старания нужно приложить, чтобы туда попасть. Вы должны серьезнейшим образом разозлить власти, чтобы спровоцировать арест и заключение в этом звукополитизоляторе. Для этого надо как следует пострадать. Заслужить тюремный срок не так легко и просто, как полагают английские парламентарии. Вы должны заслужить уважение нации. Стать героем толпы соотечественников. Конечно, если у вас есть друзья и связи — блат, — в тюрьму попасть легче. Особенно если в тюрьме уже сидят друзья, а еще лучше родственники: в таком случае вы можете требовать тюремного срока на основании декларации о праве на воссоединение семей — согласно Женевской конвенции».
«Я слыхала, что у вас была дама с собачкой. Говорят, вы поклялись ей в верности по гроб жизни. Когда вы попали в свой привилегированный изолятор — что сталось с ней? Она осталась с вашим догом дожидаться вас под ужасные вопли Джозефа?»
Все как-то инстинктивно замолчали. В этом не слишком трезвом гаерничанье вдруг исчезла шутовская безответственность: слова стали звучать тяжело и обидно. До этого момента Виктор делал вид, что не слышит всего этого балагана. Но тут он поднял голову и оглядел комнату как эдакий усталый папаша, раздраженный хаосом, произведенным в доме набедокурившими детьми.
«Насчет верности девицам, Ваше Величество», — с кривой улыбочкой вмешался он в шутовской диалог. «Подобные девицы только и дожидаются какого-нибудь заезжего иностранца, чтобы откусить у него целую руку — только палец им покажи! Тому примером — мой собственный дог, оказавшийся в Новом Иерусалиме благодаря тому, что тяпнул иностранца за ногу».
«Интересная логика у вас, русских, приравнивать женщину к собаке», — начала было Сильва с прежней деланной интонацией. Сильва попыталась удержаться на прежней ироническо-шутливой интонации, но у нее ничего не получилось, и ее театральный голос дрогнул. «Вы начали с того, что отвергли идею соучастия в преступлении, а закончите тем, что откажетесь от какого-либо личного общения как такового — и с женщинами и с собаками. Ваш дурацкий замок. А как насчет нашего общего замка в Москве — нашей обоюдной с тобой жизни? Я же была твоей королевой, забыл? Я бы подарила тебе любой замок на свете. Но ты предпочел подделку из пластилина в одиночном заключении». Голос ее стал дрожать. «Так где же сейчас обитает дама вашего сердца? В каких Палестинах?»
«Ты к кому обращаешься?» — пробормотал Виктор.
«Мы ни к кому не обращаемся. Мы учим вас манерам в присутствии Ее Величества».
Она произнесла это уставшим голосом. Усталость вдруг обозначилась на каждом из них. Спектакль закончился. Финита ля комедиа. Наступил момент выхода Виктора на сцену.
«Когда мы остановились перед дворцом сегодня ночью», — начал Виктор нерешительно, как будто с завязанными глазами, нащупывая выход из положения, — «вы стали разглядывать рабочего и работницу с серпом и молотом. А я не мог оторвать глаз от затемненных дворцовых окон. Я как будто наяву видел навощенный паркет, в нем отражается пламя канделябров, тяжелые портьеры и кожаные диваны вокруг камина, где потрескивают поленья, и слегка позвякивает хрусталь в бокалах с портом. Пока я так вот стоял и глядел, на верхнем этаже зажглось одно окно, потом другое, и вместе с фонарями высветились и карниз и капитель, башенки и гребешок крыши. В одном из окон задвигались фигуры, соединились в другом окне с другими фигурами, зашевелились с деловитой систематичностью, что-то подготавливая, что-то организовывая. Вполне возможно, это была прислуга, встававшая затемно, чтобы подготовиться загодя к наступлению следующего дня. Эти тени в окне жили, короче, своей жизнью, и если и казались мне миражем, этот мираж не имел ко мне никакого отношения. Дворец гляделся за решеткой как чужой Кремль из зарешеченного окна тюремной камеры. К моему тюремному существованию он не имел никакого отношения: он не имел никакого отношения к пластилиновому замку из моих тюремных миражей, и вылепленному сновидению моих советских лет. Там, во дворце, в королевском замке люди, слуги и господа, жили своей отдельной жизнью вне зависимости от нашего представления об их жизни, вне зависимости от нашего внутреннего бреда о жизни собственной. У меня над ними не было никакой власти — даже власти воображать их такими, какими бы мне хотелось. Они были слишком заняты собственными делами, и на фоне их погруженности в самих себя весь этот мой глиняный замок показался пошлым и уродливым кошмаром. Казавшееся воздушным на сибирском морозе кружевное сооружение из пластилина вдруг расплавилось в ночном зное, превратилось в серую бесформенную липкую массу. И надо поскорей от нее избавиться, выбросить на помойку и счистить липкие катышки с пальцев. Придется жить не только без царя, но и без замка в голове».