Ольга Токарчук - Игра на разных барабанах: Рассказы
— Что ты там бормочешь?
— Ничего.
— Я ведь слышала, ты что-то сказал.
— Как во время военного положения, говорю. Жалею, что не довелось пережить ни одной войны, возможно, был бы теперь выносливее.
Она запрокинула голову, и он увидел ее шею — белую, полную, разлинованную влажными полосками, похожими на тонюсенькие серебряные цепочки. Ему знаком был этот ее жест. Сейчас скажет: «Ой, не смешите меня, люди».
— Ой, не смешите меня, люди, — сказала она. — Вот уморил, война ему понадобилась. Да-а, права я — инфантильный ты, так и не повзрослел. Вы, мужчины, никогда не взрослеете. В старости к этому прибавляется болезнь Альцгеймера, и готово дело. Жалкая карикатура на человека.
На минуту она замолчала, удовлетворенная. Как после полового акта. Ему стало противно до тошноты.
Потом она снова заговорила. Ее голос, в котором близки были слезы, донесся как из колодца.
— Ты даже о ребенке не в состоянии подумать! Боже мой, и нужно ей было уехать именно сейчас! Зачем мы ее отпустили? Лежит теперь, наверно, в канаве, раненная или, не дай бог…
— Наша дочь давно уже не ребенок… — сделал он попытку погасить первую волну приближающейся истерики.
Он видел в ней опасное, но глуповатое животное и знал, как ему поступить. Закурил.
— Тебе обязательно надо курить? Не чувствуешь, что здесь и так дышать нечем? Ну ты и правда придурок! — заорала она.
Затушив сигарету, он пошел к себе в комнату. Там снова ее раскурил. Присел на тахту, поправил одеяло на окне, потом поглядел на два своих аквариума — в одном были скалярии, второй кишел гупиями. Все до одной рыбки были мертвы. Потускневшие, серые скалярии безжизненными поплавками покачивались на воде. Гупии брюхом вверх всплывали на поверхность.
— Холокост, — произнес он вслух и сделал глубокую затяжку.
Про себя решил ничего не говорить ей о рыбках, и это решение принесло ему злорадное удовлетворение.
Из другой комнаты доносились ее рассуждения:
— Раз это произошло вчера около полудня, темень эта, а она выехала спозаранок, может, куда и доехала. Вполне возможно, что из автобуса их эвакуировали, есть же на вокзалах убежища. Вот во Вроцлаве под зданием вокзала, говорят, есть — огромное. Ты не слыхал? Боже, помоги нам все это вынести. О господи, мы же все передохнем. Если это радиоактивное излучение, нам не выжить, ни единому человечку не выжить.
В ее голосе уже слышались готовые вырваться рыдания.
— Прекрати сейчас же, — крикнул он и затушил сигарету.
Он вытянул шею и теперь мог ее видеть. Она изо всех сил старалась сдержаться. Судорожно зажимала ладонью рот. Капнувшая на руку одинокая слезинка, так и не скатившись, впиталась в кожу. Она украдкой вытерла пальцем глаза. Этот жест его растрогал. Ему нравилось, когда она становилась по-женски слабой. Взяв вчерашнюю газету, он уселся рядом с ней в кресло. Развернул, пробежал глазами заголовки, как будто искал предсказаний катастрофы. Но нашел только колонки процентных ставок и результаты выборов.
— Как можно сейчас читать газету? — спросила она. — У тебя просто нет сердца!
Снова по голосу чувствовалось, что она близка к истерике.
— Отстань от меня, чертова баба.
— Ты в курсе, что у тебя болезнь Альцгеймера?
— А у тебя коровье бешенство.
Скрестив руки на животе, она демонстративно села к нему боком. Одну газетную полосу он уже знал почти наизусть. Теперь взялся изучать вторую. Первая новость о том, что умер знаменитый пианист. Следующая — раздача Оскаров. Затем извещение в траурной рамке о смерти какой-то женщины с двойной фамилией. Он наблюдал за женой краем глаза из-за газеты. Видел, как она встает и идет к окну. Видел задравшийся сзади подол юбки. И только сейчас заметил поредевшие на затылке волосы.
— Интересно все-таки, что это было? И вообще, что происходит? Ты что-нибудь понял из того, что вчера говорили по радио? — спросила она.
Не поднимая глаз от газетной страницы с некрологом, он сказал:
— Катастрофа, война, комета, черт его разберет…
— Ты знаешь, мне вдруг пришло в голову, что ничего такого… по-настоящему страшного… мы никогда еще не переживали. Ни одной войны…
— А военное положение… Шестьдесят восьмой… семидесятый[29]…
— Да разве это можно сравнивать.
Он промолчал. Вспомнил о рыбках, про которых ей не скажет. Ведь это же его и только его рыбки — сама же вечно ворчала: «эти твои рыбки». Эх, надо бы их собрать и по-тихому выбросить в унитаз.
— А что говорят соседи? — снова спросила она.
— Никто ничего толком не знает. Сосед снизу сказал, что применили какое-то оружие.
Лицо ее помертвело. Глубокие складки возле рта придавали ему сходство с раздутым лицом утопленника. Он снова подумал о рыбках, про которых решил ей не говорить.
— Оружие? А кто применил?
— Наверно, русские. Может, снова Чернобыль грохнул.
Рыбки.
— Пойдем сходим к ним, просто так, посидим, поговорим.
Рыбки.
— К кому?
— Ну, к этим, внизу.
Он попытался вспомнить, как зовут соседей. Супружеская пара их возраста. Муж бирюк бирюком, а жена — ничего, симпатичная. Он углубился в изучение биржевых сводок, двигаться с места не хотелось.
— Мы даже не знаем, как их зовут.
— Ну и что. Очень нам надо знать, как их зовут. Смешной ты, ей-богу.
Рыбки, только ей ни слова.
— О чем ты собралась с ними разговаривать, все и так ясно — это конец. Всем кранты. У кого-то все-таки нервы не выдержали. И нате вам, конец света.
— А вдруг им что-нибудь да известно… — сказала она с надеждой в голосе. — Я их знаю в лицо. Он вполне симпатичный, а она вся из себя, недотрога.
— Вот и сходи.
Ни один из них не двинулся с места. Если б не завешенное одеялом окно, подумалось ему, все выглядело бы как всегда. Нет, все же чего-то не хватало, что-то было не так. Он беспокойно поерзал в кресле. Темно, даже свет от торшера не пробивает полумрак. В этом, что ли, дело? Или в передохших скаляриях? А может, в голосах в телефоне? И вдруг на долю секунды его охватил страх. Сравнимый с короткой слепящей вспышкой, с резкой болью в сердце. Его взгляд наткнулся на биржевые графики. Акции падали. Он почти физически ощутил, как скользит по наклонной вниз, вместе с падающими акциями, со всем и вся. Она кашлянула. И тут его осенило: телевизор, он же молчит. «Вот оно что! Телевизор!» — он вскочил включить телевизор. Но картинка не появилась, на экране была лишь снежная рябь. Он тыкал в кнопки пульта, перескакивая с канала на канал. Везде одно и то же. Только приглушив фоновый звук, он стал постепенно успокаиваться.
— На кой черт ты включил этот ящик? Забыл?! Он со вчерашнего дня не работает! Ведь мы уже проверяли. Чего пультом-то щелкать?!
Он не удостоил ее ответом. Снова уселся на свое место. Охватившая его паника мало-помалу растворялась в серебристом мерцании экрана.
— Рыбки. Все мои рыбки передохли, — немного погодя отозвался он.
— Туда им и дорога. Сперва они, потом мы.
Он понял, что гибель рыбок ее обрадовала.
— Я хочу есть.
Она, словно не веря своим ушам, взглянула на него с ненавистью.
— Есть?! Ты что, серьезно?! Как можно сейчас думать о еде? Во что ты превратился?! Растение, как есть растение. Альцгеймер.
— Корова.
Он встал и пошел на кухню. Вынул из холодильника огурец, начал резать хлеб. Бросил и стал искать что-то в нижнем ящике. Нашел финку с потрескавшейся рукояткой, служившую ему с харцерских[30] времен. Вид ее вызвал у него умиление. Лезвие затупилось, но ему все же удалось кое-как откромсать два ломтя хлеба. Он положил их вместе с огурцом на тарелочку и принес в комнату.
— Учти, хлеба больше нет — не слопай, случайно, весь… Придется выйти из дома, надо же в магазин сходить, — сказала она, не пошевельнувшись и не отрывая взгляда от рябящего экрана.
Он посмотрел на тарелку и, поколебавшись, все-таки разрезал хлеб и огурец на несколько частей. После чего сбросил ее долю на другую тарелку и сунул ей в руку. Она послушно взяла. Когда они не спеша принялись за еду, откуда-то издалека донеслось завыванье сирены. Она встала и подошла к окну, осторожно отвернула краешек пледа и выглянула. Поверх ее головы он увидел буро-коричневую полоску неба в просвете между домами.
— Ничего не различить, — сказала она стеклу, а он, воспользовавшись моментом, утащил у нее с тарелки несколько кружочков огурца.
Они продолжали есть в молчании. Она — будто ей было все равно что есть. А он подцеплял на финку кусочки и отправлял в рот, тщательно прожевывая. Ему вспомнился летний лагерь, в который он ездил много-много лет тому назад. Свежий огурчик с хлебом вкуснее любого ужина в дорогом ресторане.
— Голод — самый лучший повар на свете, — сказал он с набитым ртом.