Елена Крюкова - Юродивая
Старик царь взмахнул бородой и рукой. Мужик с льдинами в бороденке закрыл мне глаза ладонью. Нож полоснул мне по низу лона, там, где зев нутра всасывает звезды и пепел. Я ощутила, как кровь хлынула из меня на проснеженную землю, и вместе с ней излился, биясь, как рыба хвостом, нырнул на свободу тот, кого я ждала, таскала, проклинала, кормила, любила. И черная земля, и сугробы, и доски, и парча волхвов, и зальделые бороды коржавых мужиков, и лимоны на снегу, и банки со смородиновым вареньем, и россыпи драгоценных камней — все засияло нестерпимым светом, исшедшим от темечка, от родничка заветного первенца моего.
— Вот он! Вот он! Свершилось!
— Дайте пить ей, дайте пить, умрет от жажды… рот ее — пустыня, сердце ее — камень лазурит, скарабей священный…
— …что ты несешь, дурень, режь скорей пуповину, перевязывай… много языком трепещешь… птичий клекот, птичий грай…
Как вышел послед, я не чувствовала. Несли медный чайник, вода в нем была горячей, кипяток; обмывали меня, оттирали мокрой тряпицей от крови. Сколько же крови в человеке, все бежит и бежит, течет рекою. Суют мне в руки комок. Ба, да он живой. Это винно-красное, тщедушное тельце?! Орущий, вполовину сморщенного личика, рот?! Но свет, великий свет ото лба! «Толкай, толкай ему сосок-то в губки, авось захватит. Они, младенцы, умнее нас с тобой». Какой он тяжелый… слепой… мокрый!.. Почему он так светится, Господи…
Это звезды, звезды светятся на небе, а ты, дура, и впрямь подумала, что это твой пацан.
Волхвы, не уходите!.. Куда вы?!.. Бубенцы гремят, верблюды важно подымаются с колен… Чернявый, и ты горько плачешь… Влюбился ты в меня, что ли?!.. Кто ж в родильниц влюбляется?.. У меня своя, подзаборная судьба, у тебя — твоя, королевская… А уехала бы я с тобой. Поглядела бы заморские страны. Поносила бы агатовые ожерелья, покаталась бы на твоих умных слонах… в теплом синем море искупалась бы, у острова Буяна…
— …куда ее везти?!.. В приют?!.. На Осташковской приют закрыли, на Грибоедовской уж давно милиция сидит, разве только в приемник на Кустах?!..
— …вези на Кусты, вези куда хочешь, погибнет ведь она тут, под забором, с дитем… кто умный у нее роды принял…
— …никто… сама она…
— Зубами, что ли, пуповину перегрызла?!.. ну ты и врать… Ночь глубокая… Еще бы немного — и ей бы хана… замерзла бы… и она, и мальчишка…
— Клади ее на заднее!.. там, где тара!.. пацана можешь прямо в ящик засунуть… она его сейчас все равно не удержит… не видишь — она без сознания…
— Как же без сознания, когда — разговаривает…
— Лунатики тоже разговаривают… про каких-то волхвов лепечет, про царей… крыша, ясно, поехала, от боли, от холода… от голода, разве не видишь, как отощала… Как еще ребенка выносила…
— Бедный, бедный народ, бесприютный!.. и откуда только эти беженцы понабежали… бери, клади… потихоньку… давай, мужик!.. Езжай!.. Ребенка, ребенка ей спасите… ночь, мороз, легкие застудил — жить не будет…
Машина заскрипела всеми железными костями, снялась с места, забуксовала на наледи. Ксения, вся в крови, лежала на багажном сиденье. Ее мальчик лежал в коробке. В картонном ящике из-под водки. На ящике был нарисован зонт и туча с дождевыми каплями, а ниже было написано громадными буквами: «НЕ КАНТОВАТЬ».
ТРОПАРЬ КСЕНИИ О ЛЮТЫХ ВРАГАХ ЕЯРаздался скрежет и шелест, и я вздрогнула и обернулась.
Сын, сосавший мою грудь, так и не оторвался от молочного ручья. Чердачное окно было зарешечено, и на моем лице отпечаталась отражением черная клетка.
— Тихо!.. Ни с места!..
Ребенок продолжал тянуть молоко. Я застыла неподвижно. На меня было наставлено круглое черное дуло. Пугачка, игрушка. Малый с игрушкой, селезень, утконос. Нес пулю в барабан, да не донес. Что он хочет от меня? Тихо, тихо, важно сидеть тихо и внимательно рассматривать гостя. Дать понять ему, что твои глаза уважают его.
— Хорошо, понятливая девочка, хвалю. Поднимайся!.. Живо!..
Я встала с ребенком на руках. Волосы мои волочились по полу. На чердаке жило много голубей, я и сын любили с ними играть, я их прикармливала размоченными корочками хлеба, и они садились нам на руки, на головы, клевали хлеб изо рта. Я давала голубям имена, и они откликались. На лапки им я привязывала цветные тряпочки, шерстинки, чтобы опознать: вот этот, с крапом, — Гулена, а этот зобатый сизарь — Свистун. Голуби были наша с сыном семья, и мы старались заботиться о них, как могли. Что нужно человеку с наганом?
— Иди! Иди вперед!.. Не оглядываться!.. Шагнешь в сторону — пулю в затылок!
Я, прижимая к груди сына, стала спускаться по шаткой чердачной лестнице. Гость — за мной. Он молчал. И я ни слова. Так, в молчании, мы выбрались на ветер, во тьму. В черной тверди горели турмалины и топазы звезд и планет. Они крутились по налаженным орбитам. Их было не свернуть с пути. А мой путь ломали и рубили то и дело. Я ткала серебряную нить — ее рвали, перекусывали, срезали ножом. Моя небесная пуповина. Она отрастала опять. Куда ведет меня обладатель нагана? Может, прикинуться… кем еще ты можешь прикинуться, как не самою собой…
— Стоп. Встань! Слушай. Спрошу. Болтают чушь всякую. Про какую-то блажную бабу, она, вроде, может от всего излечивать, руками зажигать огонь, сращивать раны, и, вот уже полная брехня, не верю, ну, мне говорили, чушь собачья, мертвых поднимать. Она вроде тронутая какая. Ходит везде, нигде не живет. Я долго выслеживал. Искал везде. Я из другого города сюда притащился нарочно. С лучшими друзьями поссорился. Со всеми порвал. Выследил. Стой! Не шевелись. Выстрелю. Это ты?
— Я, — сказала я и встряхнула ребенка, чтобы он, наевшийся, отцепился от соска.
— Ага!.. Все в порядке. Все как надо. — Он довольно облизнулся, разулыбался. Я видела зрячим затылком, как замаслилось его лицо. — Тогда шуруй! Вперед. Попробуешь бежать…
— …не попробую, — вычеканила я жестко, повернув отягощенную косами голову. — Ты болен, ты тяжко болен, и я тебя тоже излечу.
— Х-ха!.. — его смешок хлестанул меня холодом. — Чем это я болен, ясновидящая дура?.. дело тут не во мне. Ты не знаешь еще, зачем я тебя выискивал, надрывался. Твое дело пока молчать.
Я молчала и шла; он молчал и шел за мной, и так мы пришли к дому, сложенному из черного кирпича, унизанному сверху донизу пожарными лестницами. Я вздрогнула, вспомнив все свои пожары и огни. Что смотришь, отсюда все равно не сбежишь. А я и не собираюсь сбегать. Мне даже интересно. Ишь, любопытная какая. Ничего. Твое любопытство вознаградится. Тебе понравится. Что? То, что ты должна будешь делать у нас. Я никому ничего не должна. Врешь. И не краснеешь. Должок ты свой отдашь сполна.
Лестница, еще лестница, еще лестница. У меня закружилась голова, младенец заплакал, вцепившись ручонками мне в волосы, забил пятками мне в ребра. Перед железной дверью мы остановились. Человек постучал ручкой нагана в железо, и дверь загудела и заныла, как от боли.
— Курбан!.. это Красс, — лязгнул голосом приведший меня. — Я ее поймал. Теперь все схвачено, за все заплачено. Двадцать пятый три-двенадцать эм-пэ-два-дробь-два!.. открывай…
Мы вошли в кромешную, подземную черноту, и лишь миг или два спустя я различила тусклый фонарь, красные выступы голых черепов, реторты и невидимые машины, и все лязгало и шуршало, жило и шевелилось, и лица наплывали из тьмы, золотые, голые, неподвижные лица. Стеклянные глаза смотрели с лиц на меня, я смотрела в глаза и хотела уловить в них пламя жизни. Они были мертвы. Они шевелились, мигали, вращали белками, зрачки сокращались, но они были мертвы. Я точно это знала.
Человек с наганом по имени Красс подтолкнул меня, и я с младенцем, шатнувшись вперед, чуть не упала на руки затаившемуся во тьме другому, имя его было Курбан, я догадалась, и он молчал, и молчала я, стоя перед ним с первенцем своим, и вдруг мой сын как заорет властно и требовательно — что, мол, позатихли вы все, зачем темно, зачем страшно, хочу спать, есть опять хочу, не пугайте меня, не убивайте!
Курбан поморщился. Подал мне жирную белую руку, всю в перстнях, чтобы я ее поцеловала. Как царь.
— Не буду я целовать твою руку, Курбан, — сказала я и усмехнулась, — я еще ни одному мужику на свете руки не целовала, кроме мужа моего, Юхана, руки, и лишь потому, что Юхан художник был, а ты кто такой?
— Поговори еще, — сухо сказал Курбан одними зубами и убрал руку за спину. — В таком духе поговоришь еще — со щенком своим можешь попрощаться. Мы из него котлету сделаем. А ты будешь на это смотреть. А ручки-ножки мы тебе при этом свяжем крепко-крепко. Понятно?
— А вот ты сейчас мне руку поцелуешь, — сказала я совсем уж нахально и протянула, поднесла к жирному, с лошадиными ноздрями, носу Курбана свою свободную руку — другой крепче притиснула к себе сына, — я хоть и пленница, а твоя гостья, женщина я, хоть и бродяжка, и вот ты возьми мне руку и поцелуй, потому что мы все люди, и все еще на земле живем, и это старый земной обычай, и хоть твои предки, Курбан, женщин за косы к лошадиным хвостам привязывали, себе под ноги бросали и в брачную ночь пятками топтали, чтобы страх из них выбить и вытоптать, все же ты, богач и владыка, поцелуй мне руку, иначе я с тобой говорить не буду, и можешь меня вместе с сыном хоть в печь бросить, хоть — в лоб — из нагана, я головы не опущу, я ничего не боюсь, мне уже нечего бояться в этой жизни, я смерть с изнанки нюхала, а жизнь сама сшивала, там, где порвано, и ни один мой шов не разошелся. Целуй! Или сразу стреляй!