Анатолий Тоболяк - Невозможно остановиться
Так здравомыслие приводит меня на борт теплохода «Ольга Андровская».
Ольга — хорошее имя. Однажды я встретил одну Ольгу — прочь! Так вот, Ольга эта… прочь, говорю, заткнись! Разлакомился, сластолюбец, распустил слюни, глядя на стайку юных морских путешественниц в студенческой стройотрядовской униформе. — А зачем их так много, зачем? Зачем они такие солнечные, соблазнительные — зачем? — Не твое дело. Убирайся в каюту. — Сейчас уберусь. — Ну, убирайся. У тебя есть дело. Работа ждет. — Сам знаю. Я на них даже и не гляжу. Ну, омички и омички. Омичек я, что ли, не видал? — А куда идешь? — А вот покурю с девушкой за компанию. Нельзя, что ли? — И я подхожу, приваливаюсь к борту рядом с одинокой созерцательницей. У нее поперек куртки на спине огромная надпись: ОМСК — ОПИ. Но я все-таки спрашиваю:
— Из Омска, девушка, да?
Она испуганно вздрагивает. Задумалась, загляделась, замечталась, глядя на обширную бухту Золотой Рог. На куртке огромная надпись: ОМСК — ОПИ. ОПИ, предположим, стопроцентный кретин не сразу расшифрует, но и он поймет, что она из Омска. А я, видимо, двухсотпроцентный кретин, потому что спрашиваю: «Из Омска, девушка, да?» — пугая ее, отрывая от девичьих грез. Она справедливо недовольна.
— А вы что, читать не умеете?
— Нет, почему же, — отвечаю я. — А может, эта куртка не ваша. — Кретин кретином, а вышел-таки из положения.
— А чья же?
— Ну, чужая.
— Почему я должна чужую носить?
Все вопросы правильные. Ответить трудно. Я льстиво улыбаюсь:
— Ну, всякое случается, — говорю. — Значит, из Омска. Я там бывал.
Она пожимает плечами: ну, и что, мол? За борт мне из-за этого бросаться, что ли?
— Хороший город, — продолжаю я беседу. — Миллионный. Вы, значит, одна из миллиона. Интересно как. И куда плывете?
— Слушайте, дайте мне побыть одной, — решительно говорит она.
То есть, как я понимаю, не хочет беседовать. Что ж. Пожалуйста. Я не против. Девушка неинтересная. И не любопытная. Не понимает, как много познавательного мог бы я ей сообщить, как расширить ее кругозор. К тому же девица прыщавая. Весь лобик в прыщах, некрасиво. Наверняка на борту такого большого теплохода, как «Ольга Андровская» — да хотя бы среди ее подруг из ОПИ — есть девушки чистокожие, общительные и любознательные. Я направляюсь на корму. А «тот, который во мне сидит», опять начинает зудеть. — Ну, какого хрена бродишь? Идеальные ведь условия. Попутчиков в каюте нет, пустая каюта. Сиди и пиши, хоть запишись. Ну? — А я ему отвечаю, зануде: — То-то и плохо, что условия идеальные. Надо бы мне в каюту двух грудных младенцев, чтоб орали. Или бы штормягу каку-никаку. Это — да. А так что-то не то. Что-то не по себе. Что-то такое внутри точит. — Знаю, что тебя точит! Американская бутылка. Выжрать тебе ее охота. И бабу засмолить. Вот и вся причина. Не так, что ли? — Ну, так! Так! — свирепею я. — Ну, чего пристал? Видишь, уже иду в каюту. Видишь, уже пришел. За столик сел. Сейчас начну творить. До вечера буду неугасимо творить, как творец, писать, как писатель. Тысячи букв напишу, хотя их всего тридцать три. А уж как завечереет, уж как, брат, завечереет, и море, значит, как потемнеет, да как начнутся после ужина танцульки в музыкальном салоне, тогда уж, извини, брат Теодоров, я за себя не ручаюсь. — Понял. Давай. Поехали. Сосредоточились. Как тут у нас?.. Ага, вот.
«… я снова в гостях. Из одной комнаты, чужой, переселяюсь в другую, тоже чужую, но, в общем-то, знакомую. Так уж получается независимо от меня. Она, Лиза, видимо, пожалела сервизную ивановскую рюмку. Я во всяком случае не слышу условленного звона и в какой-то предельно критический момент теряю ее из виду, хотя она несомненно присутствует где-то рядом, в этой же комнате. Лиза. Семенова. Потенциально Теодорова».[4]
Постепенно втягиваюсь. Слабенький такой, кратковременный запойчик, нарушаемый необязательной закуской на морскую тематику: ритмичным покачиванием судна, плеском воды о борт, надсадным криком чаек.
Страна продолжается, она лишь перешла из твердого состояния в жидкое, но по сути своей все та же — большая, как эпопея, тяжелодумная, трудночитаемая, неохватная по размаху и замыслу, завораживающая размерами и внутренней нецелесообразной мощью. А в осязаемой дали — курс ост — последние ее пределы: рыбообразная твердь, с которой связал почему-то Теодоров свою жизнь, и где закончит, по-видимому, дни свои… а еще дальше — клочки Курильской гряды, куда он отправится вскоре в славной компании, а дальше, я полагаю, ничего нет, лишь хлябь морская. При таких-то масштабах, в таких объемах земли, неба и соленой воды как не задуматься о собственном ничтожестве? Помысли и ты, друг-читатель. Ради чего ты так рачительно исполняешь свои человеческие обязанности — например, дерзаешь каждое утро просыпаться? Серьезность твоя, о, друг, смешна. Усердие твое пустопорожне. Надежды, ясно, несбыточны. Радость бытия обманчива, а горе твое никем не наблюдаемо. Друг! ты такой же мертвяк, как и я. Ты мнимая величина. Ты, как и я, мимолетная плоть самоублажающая, тлетворный дух всего-то. Отчего же ты, дружище, так серьезен, обстоятелен, хозяйственен, будто знаешь что-то, что неизвестно мне? Особенно, повторяю, смешна твоя серьезность, с которой ты относишься к самому себе. Если и можно облечь жизнь в какой-то смысл, то лишь видя в ней (и в себе тоже) отличную шутку создателя. Невероятно смешно. Ха-ха-ха. Посмеемся и подивимся тому, как мы забавно придуманы кем-то. Не хочешь, да? Ты полагаешь, что в серьезности заключена мудрость, а мудрость подсказывает тебе такие понятия, как «предназначение», «долг», а предназначение и долг обязывают к серьезному осмыслению своей жизни? Ну, и бредятина, друг! Это же замкнутый круг, друг. А если каюк вдруг? Не сходи с ума, друг. Вот я человек разумный («Теодоров Разумненький») и понимаю, сколько драгоценного невосполнимого времени ты убил на этот так называемый роман — а сколько я? Ха-ха-ха. А на кой нам корпеть над ним, скажи на милость, если по теплоходу бродят (числом много) юные омички, если в пакете у меня бутылка виски и если даже роман этот станет, как я предполагаю, бестселлером?.. Кончаем. Завязываем на сегодня. И ты, Теодоров N 2, попробуй только пикнуть.
В полном согласии мы выходим на прогулочную палубу. Теодорова N 2 я ублажил третью стакана виски. (Он тоже, мерзавец, пьет, только любит выкобениваться.) — Ну-с, — говорю я. — Что мы предпримем, Дмитрич? — А что, Юрий, — отвечает, — мы можем предпринять? Денег у нас кот наплакал. Одна надежда на интеллект и виски. У тебя интеллект есть? — Интеллекта, — усмехаюсь я, — море. Это у тебя его не густо. Ну, ничего. Положись на меня.
И вот идем фланирующей походкой, изображая молодое безделье, чувствуя себя под виски, то есть американцами, а сами приглядываемся, присматриваемся. Кандидаток много. И омички из ОПИ тут, но они стоят сплоченной группой, охраняемые бравыми молодцами омичами, и компания разнокалиберных организованных дам, туристок, судя по всему, — но нам их не надо. — А чего нам надо? — спрашивает N 2. (Наивным хочет казаться.) — А нам надо, Дмитрич, какую-нибудь скучающую беспризорную индивидуалку. Желательно, конечно, молоденькую. Но можно и средненькую. Старенькая тоже пойдет, лишь была бы не очень глупенькая. — Национальность? — спрашивает N 2 сухо. — Это нам без разницы, — отвечаю.
Туда проходим, сюда. Сюда-туда. Гуляем. На то и прогулочная палуба. Темное море спокойно. «Ольга Андровская» идет ровно, слегка вздымая тяжелый свой круп. Темная глубина воды и неба. Тайна, тайна. Там и там. Тут, на палубе, бытие, а там, выходит, небытие. Тут курс норс-ост, скорость девять узлов. Там великое спокойствие, молчание… да-а. Все-то мы знаем, все понимаем, кроме нездешних тайн. Ну, ничего, и к ним приобщимся в ближайшем будущем — скажи, Дмитрич? — Пошли отсюда! Ненавижу про-гу-ли-ва-ть-ся. — Погоди, — урезониваю я. — Еще пару галсов. Не может же быть, чтобы нам не повезло. Мы же везучие. — Мы, Юрий, не везучие, а охочие. Надо, чтобы все получалось случайно, а не специально, сам знаешь. — Ну, это ты правильно, — соглашаюсь я. — Но один разок нарушим технологию.
И приближаемся к одинокой девице. Она стоит на корме лицом к морю и наблюдает, глядя вниз, на кильватерную кипятковую струю нашего лайнера, освещенную кормовым огнем.
Мы пристраиваемся рядом, и я говорю:
— Какой могучий винт, правда, девушка? Сила!
Сказав это, я вижу, что ошибся. Это не девушка, а узколицый, нежнокожий, длинноволосый паренек.
— Извини, — поспещно говорю я, шарахаясь. И мгновенно вспоминаю рассказ Илюши о том, как однажды вот на таком же судне — «Софье Ковалевской» — он, выйдя из бара, на такой же вот палубе, в темноте долго обхаживал, уговаривал и ласкал тоненькую, озябшую, одинокую девушку, пока вдруг не выяснилось, что это юный мальчик. Илюша со страхом сбежал, и я поспешно ретируюсь от этого субтильного вьюноши… чур, чур! Это не по моей части, о, нет, этого мы не проходили, о, нет, и хоть велика наша жажда познаний, всяких и разных, тут мы предпочитаем сохранить чистоту и невинность, как родниковая водица. Это нам непременно зачтется на Высшем Суде, так же, как бережное отношение к тараканам… Есть у нас светлые проблески в душе, правда, Дмитрич?