Анна Матвеева - Есть!
Мобильник, с которым Геня Гималаева, подобно миллионам современных людей, срослась в единое целое, занервничал еще на лесной развилке. Как заблудившийся турист, как мама и папа сто лет назад, мобильник тщетно искал выход, сигнал, призрак сети, а потом все же сдался. Геня отключила его, бросила мертвую пластмассовую тушку в сумку и с ненавистью глянула на папку с ноутбуком – в Пенчурке нет электричества, а Интернет считают новым именем диавола. Зачем она потащила с собой ноутбук, никому не известно. Привычка. Зависимость.
– Дочушка! – закричала мама с порога, и Геня остолбенела: никогда прежде мама не позволяла себе таких нежностей.
И вообще, может, это не мама, а совсем чужая загорелая женщина в уютном платье? Или все-таки мама? А тот мужчина, с надежными морщинами у глаз, это отец? Как же давно Геня не видела своих родителей, как давно она не смотрела на них!
Маленьким, детским шагом Геня ступила на чисто выскобленное крыльцо, и рядом поспешно запели птицы, будто рояль в кустах, дожидавшиеся нужного момента.
Нам с вами, читатель, ничего не остается, как временно оставить героиню в заботливых родительских руках – пусть она отдыхает, отъедается и отсыпается на деревенском воздухе. Телеканал «Есть!», где тем временем происходит множество разных событий, отсюда будет казаться Гене далеким, словно планета Марс, – а ведь на канале «Есть!» сгущались краски, тучи и события. Там, как ягоды на кусте, созревали новые правила, и однажды кто-то первым произнес вслух слово «кризис».
Произнес так, будто увидел крысу.Глава двадцать вторая,
в которой Ека припадает к античности
Когда Катя Парусова была маленькой, она узнавала новости от двух людей – соседки Фарогат и своей родной бабы Клавы Парусовой. Соседка Фарогат не случайно стоит здесь на первом месте – маленькая Катька видела ее в детстве чаще родной мамки. Улыбчивая узбечка с крошечными ногами и щедрым золотым запасом во рту, Фарогат забирала соседскую малышку с раннего утра к себе, чтобы дать мамке с папкой проспаться и потом заново напиться.
Катька ходила вместе с Фарогат и ее дочкой Лолой по соседским подъездам с уборкой – иногда их звали помыть квартиры и окна, и там Катька всегда не могла удержаться, чтобы не заглянуть в каждый уголок. Она страстно завидовала людям, которые живут так спокойно и чисто, что им нет нужды пригибаться от летящей бутылки и закрывать уши руками.
Иногда, в злые безалкогольные периоды, мамка пыталась разобраться, за каким это, извиняйте, лядом, Фарогат таскает за собой Катьку: от громового мамкиного крика «Фая!» развешанное на уличных турниках белье раскачивалось, будто шторы в ветреный день, а случайно попавший во двор иностранный легионер непременно решил бы, что дан приказ «Fire! Огонь!». Фарогат отзывалась и на Фаю, и на Фаню, и на Фиру, что бы ни предлагали ей вместо имени большие русские тетки, она спокойно все принимала.
«Фарогат» – значит «спокойствие».
– Зачем кричишь, Ираида? – Фарогат шла меж белых пододеяльников «словно по облакам» – восхищалась Катька. Золотые зубы сверкали, как свечи в деревенском храме, куда Катьку изредка водила бабушка Клава Парусова.
– Девка где?
Катька уже бежала к матери, обнимала ее широкую и твердую, как колонна в Доме культуры, ногу и тут же получала ладонью по носу. Или по губам.
Фарогат щелкала языком:
– Зачем бьешь, Ираида?
Но мать тащила Катьку в дом, где был вечный праздник, который всегда с тобой, – даже сейчас взрослая Екатерина Игоревна Парусова не может отделаться от памяти этого праздника. От детского ужаса, когда родной пьяный папа, бригадир Игорь Парусов, грозил ей нехорошо пальцем, а потом так же точно нехорошо – она знала, что нехорошо! – страстно чмокал ее ручку. От того, как мать валялась на полу – ни дать ни взять медвежья шкура: мертвые глаза, раскинутые лапы.
Спасение было одно – Фарогат. Она поила девочку крепким, как марганцовка, чаем и совала читать книжку про Ходжу Насреддина. Она пела незнакомые, но ласковые песни и учила Катьку новым вещам – арифметике, чтению и даже русскому языку. Почерк у Фарогат был красивым и стройным, буквы получались одинаковыми, как блинчики из школьной столовой, где они тоже дружно прибирались и где девчонок бесплатно кормили. Странно, что дочку Фарогат – Лолу – Катя помнила смутно, хотя они и по возрасту, и по ситуации должны были стать подругами. Но нет, спустя годы от Лолы в памяти остались только черные косички. Зато портрет Фарогат Катька могла бы написать по памяти – как любимое стихотворение. Катька всегда хорошо рисовала, и об этом «всегда» ей тоже впервые рассказала соседка.
Отца у Лолы не было. «Прочерк Иванович», – грустно смеялась Фарогат.
– Мамку в школе назвали «неработь», – сказала однажды Катька. – Что такое неработь, Фарогат?
– Когда не работают, – уклончиво ответила Фарогат. – Зачем такое спрашивать, Катя? Мамку любить надо, хоть какую.
Катька хмурила светлые брови, шевелила губами – усваивала новые вещи.
Когда подоспела пора идти в школу – ту самую, где они с узбечками скоблили и мыли ступеньки, папка по пьянке так забил мамку, что ему пришлось сесть в тюрьму, а мамку долго не выпускали из больницы. В школу Катьку собирали бабушка Клава Парусова, страдавшая оттого, что пришлось оставить в деревне дом, хозяйство и кроликов, и Фарогат, подарившая в честь 1 сентября расшитую бисером сказочную тюбетейку.
Первая учительница – толстая, как шкаф, Нина Витальевна – с жалостью смотрела на маленькую белобрысую Катьку: о том, что у нее папа в тюрьме, а мама – неработь, знала вся школа.
– Я тута жить не смогу, Фая, – плакала вечером бабушка Клава, – рази только в деревню взять? Тама у нас и школа-восьмилетка, и по хозяйству она поможет. Теперь, пока выпустят обоих, сколь времени пройдет? А у меня делов – косой десяток…
Фарогат молчала. Что у нее спрашивать? Будто она – суд.
– Я ведь тоже не могу ее у себя держать, – высказалась наконец соседка. – У меня дочка, требует внимания. У меня знакомый есть – Рустам, культурный человек, диссертацию пишет. Мы, может, скоро поженимся, Клавдия Ивановна. У меня тоже своя жизнь, свой ребенок.
– Да я понимаю, – бабушка махнула изрезанной морщинами ладонью, будто отогнала муху.
Катька сидела на подоконнике, прилепив нос к стеклу, и смотрела во двор, в любопытные мордочки анютиных глазок. Рядом с клумбой поздно вечером Катька выкопала ямку и похоронила там свое единственное сокровище – бисерную тюбетейку, смотреть на которую ей было теперь слишком больно.
Вскоре бабушка Клава увезла ее к себе в деревню, а Фарогат переехала – может, и правда вышла замуж за своего Рустама. Катька не виделась с ней долгие годы – уже и мать вернулась, и отец, и опять начали свои пьянки-гулянки, а Катька, доучившись в сельской школе, отличницей вернулась в город и лихо, в полпинка, открыла дверь в университет. Эти сельские девочки прищемят в дверях любых городских фифочек; может, они и ставят ударения в словах не там, где надо, но этому и научиться легко. Тем более Катя била знания, как уток, – влет.
На первом курсе она допоздна готовилась к экзаменам. Однажды вышла из библиотеки, когда стемнело. Вместе с ней университет покинула худенькая уборщица, пожилая, в дешевом, как у самой Кати, пальтишке с жалким меховым воротничком. Катя сразу узнала Фарогат – она не простила ее, как не прощала в жизни никогда и никого. Спрятала лицо в воротничок и зашагала к автобусной остановке, повторяя в памяти имена античных богов и героев.Девочка с курса, Авдеева, хвасталась, что в детстве папа читал ей вслух мифы Древней Греции и потому она готова к экзамену по античке последние пятнадцать лет. На спор Авдеева пересказывала мифы и описывала подвиги Геракла – Кате же приходилось грызть мифологию как сухарь: античка никак не желала ей даваться.
Странно, что именно сейчас Ека Парусинская завспоминала грустное детство и трудную юность – сейчас, когда до родителей, все еще живых и все так же, как ни сложно в это поверить, пьющих, ей нет дела, точно так же, как нет ей дела до предавшей маленькую Катьку узбечки Фарогат – единственного человека в мире, которого она в самом деле любила. С бабушкой все было проще, как будто обе они, старая и малая, договорились однажды – не словами, а другим, более совершенным способом – не делать друг другу сложно и больно. Так, в относительном мире и равнодушии,они прожили долгие годы. Любви не было – была вымученная забота с одной стороны и вынужденная благодарность – с другой. Бабушка Клава умерла несколько лет назад, когда Ека проходила первую стажировку в Италии. На похороны внучка не приехала.
Сейчас, с высоты будней, Ека видела свое печальное детство чужим, как будто речь шла не о ней самой, а об очередном античном герое, так легко усваивавшемся безразмерной памятью Авдеевой. Греческие мифы и детство – это была одна и та же античность.