Дина Рубина - На солнечной стороне улицы
Весной мать собралась в очередной свой сибирский заплыв, или куда там она на сей раз лыжи навострила… Ни разу не оставила адреса, зацепки хотя бы какой… и случись с ней что-нибудь плохое на глухом полустанке, в толкучке большого города, на длинных перегонах дальних поездов… никто бы и не знал — где она сгинула.
Уезжала, как проваливалась под лед — ни открытки, ни письма, ни звонка хотя бы: что вы, и как там дома? Дядя Миша говорил в такие дни и недели, что Катя — очень нечеловечный человек… Но даже друг другу они с Верой не признавались, что оба с ее отъездом как бы отрясают звенящий тонус, завышенный звук разговора и постоянное напряжение, постоянное «представление», которые воцарялись в доме, когда она появлялась.
А какая весна в том году разразилась упоительная: сирень бесстыжая перла сквозь заборы, завалила букетами подоконники, дрожала полными сырыми грудями среди зеленых кустов, и белые и фиолетовые гроздки там и тут выглядывали из петлиц пиджаков и даже за тюбетейками девочек-узбечек…
* * *…Вера возвращалась из школы днем, шла пешком, разморенная, до прохладного подъезда добрела с мечтой завалиться чуток вздремнуть…
Когда поднялась до второго этажа, дверь справа распахнулась, соседка Фая схватила Веру за рукав и втянула в прихожую. Она громко сопела и блестела потным лбом…
— Верка! Слуша-ай! Она его убьет, беда собачья, надо милицию звать!
Вера отшатнулась к стене и даже ничего спрашивать не стала, хотя бестолковость Файки была известна всем соседям.
— Когда? — спросила она, с ослабевшими вмиг ногами.
— Утром еще приехала!.. Стала ходить по всем, спрашивать — как, мол, тут Миша, ночевал или нет, тудой-сюдой… Приводил кого или нет…
— Кого?! Кого он мог приводить?! — крикнула Вера.
— Ой, не спрашивай… На вид она, знаешь, совсем самашед-ши вернулась… Или под балдой… Ну и вот… Потом смотрю, заперлась дома… А через час, слышу, спускается… гляжу в глазок — а она с ножом, Ве-е-ерка-а-а! — Файка завыла и затрясла руками, как будто обожглась… — И улыбается, как чокнутая, и нож так, пальцем, пробует… Ве-ерка, она пошла выследить его…
— Где, куда?! — пролепетала девочка.
— Ой, не знаю, беда собачья!.. вроде в сторону «Гастронома» пошла… А ведь Миша когда с работы приходит, а? Подстерегет она его, Верка!
Дальше девочка слушать не стала, выбежала и, как была, — с тяжелым портфелем, помчалась к «Гастроному»… Там все было тихо, и вообще, закрыто на обеденный перерыв… Трое алкашей сидели на лавочке, ждали открытия. Дяди Миши среди них не было, да и не могло быть — он сейчас был в хорошем периоде, ходил на работу, а вчера они смотрели в театре Горького классную пьесу «Трамвай „Желание“», и проговорили за полночь, обсуждая актеров… Дядя Миша рассказывал о жизни самого Теннеси Уильямса, драматурга, который писал эту пьесу, и вообще о том, что мужчина может любить мужчину, и это — (не делай большие глаза, ради бога, вырастешь, поймешь!) — тоже любовь…
Вера еще покрутилась между домами, побегала по переулкам, заглянула во дворы и, совсем измученная, повернула обратно…
На углу их дома и проезжей части тротуара стояла группка взбудораженных и растерянных соседей… Один из мужчин, в пижамной куртке, игрушечным пластмассовым совком черпал песок в детской песочнице неподалеку и аккуратно присыпал какую-то темную лужу на асфальте…
— Правильно, Гоша… — сказала какая-то женщина… — Хорошо придумал, молодец… А то сейчас дети пойдут из школы… не годится им это видеть…
Не спрашивая, даже близко не подходя, вдруг подробно и ясно Вера все поняла — и про лужу, от которой шли темные следы человеческих ног и протекторов шин, и про «скорую», которая уже уехала… Она шатнулась, обежала дом вокруг, поднялась, задыхаясь, на четвертый этаж и вошла в квартиру… Сердце колотилось везде — в горле, в висках, в глубине живота… Что делать и куда еще бежать, кому рассказывать, захлебываясь икающим сердцем, о пропитанном кровью песке из детской песочницы, — Вера не знала… Несколько минут она, не останавливаясь, не в силах остановиться, бегала по квартире, трогая занавески, стулья, свой никчемный портфель на столе… Куда-то еще надо было бежать… где взрослые, умные хорошие люди, которые помогут… Но куда?
Вдруг она услышала шорох в платяном шкафу… Звуки были похожи на те, с какими кошка устраивается на ночлег. Вера оцепенела, остановилась… Прошло несколько бесконечных, дурманящих сознание минут… В шкафу опять завозились… Ощущение страшного сна, какой приснился ей года три назад, в больнице, овладело девочкой совершенно. Настолько, что она точно знала — кого увидит, если подойдет и распахнет дверцы шкафа… Острое желание бежать отсюда и не возвращаться никогда боролось с не менее острым желанием — и даже велением! — подойти и открыть дверцы шкафа… Минуты бежали… время повисло и колыхалось, как занавеска на ветру…
Наконец, тяжело волоча ноги, Вера потянулась, подтянула себя в угол, к шкафу…
Щелк! Рывок! Ее глаза уперлись в ряд костюмов, рубашек, платьев и кофт… Медленно раздвинула она шелестящий, шерстяной, шелковый, фланелевый занавес… Внизу, свернувшись лубком, на каком-то тюке полулежала артистка… Она снизу вверх смотрела на дочь, хихикая и прижимая палец к губам…
Девочка аккуратно и плотно прикрыла дверцы шкафа и свалилась на пол без сознания…
* * *…Файка потом уверяла, что Вера постучала к ней, сказала — вызови милицию, она там, в шкафу… Ничего этого Вера не помнила.
Помнила лишь троллейбус, в котором до ночи ездила по одному и тому же кольцу, до самого последнего рейса… Уверенная, что дядя Миша убит, она не могла представить, как вернется туда, к этому шкафу, в котором уютным клубочком свернулась хихикающая мать, проклятая убийца, не пожалевшая ничьей — и своей, в том числе, — жизни…
Водитель объявлял остановки, и пока он не сообщил, что троллейбус идет в парк, Вера все глядела в темное окно, на проносящиеся огни фонарей, на свое неподвижное лицо с провалами глаз и на смутное отражение какого-то высокого человека, сидящего позади нее… Он наклонился к ее уху и прошептал:
— Девушка! Вы мечта всей моей жизни! Я езжу за вами повсюду, пишу о вас стихи, посвящаю свои грезы… Вот, я написал о вас стихотворение…
Не оборачиваясь назад, Вера видела в окне плетеную кожаную косичку на кепке-бакиночке, боком сидящей на его плешивой голове, видела, как достал он клеенчатую тетрадь и прочел ей в ухо, завывая:
— Ш-Шаганэ ты моя, Ш-Шаганэ!..
В последнюю минуту выскочив из троллейбуса, поздно ночью она все же доплелась до дома…
Поднялась в квартиру, толкнула едва прикрытую входную дверь…
Повсюду горел свет…
Платяной шкаф был распахнут, внутренности его, как кишки, вывалены на пол и валялись по всей комнате, стулья перевернуты… В трех неравных осколках лежавшего на полу венецианского зеркала троекратно отражалась трехрожковая люстра, косо повисшая на шнуре… По всему видать было, что мать дешево не сдалась…
Только на кухонном столе распластанная библиотечная книга «Царь Эдип» так и лежала серым дерматиновым хребтом кверху, будто силясь подняться с карачек…
Вера подняла опрокинутый стул, села на него и долго так сидела — среди разбросанной одежды, разлетевшихся книг и осколков старинного зеркала, — примеряясь к одиночеству, тишине и звенящей пустоте вокруг…
Часть третья
На миг она прижала ладонь к щечке чайника. И это пошло в «Агdis», все пошло в «Агdis», моя бедная, мертвая любовь.
Набоков. Смотри на арлекинов!26
Однажды в юности я видела, как через дорогу торопливо семенит гроб на двенадцати ногах. Как сороконожка.
Я возвращалась домой из школы, — из моей каторжной школы для одаренных детей.
Шла себе, как обычно, глазея по сторонам, то есть не видя ни черта: это моя основная особенность с младых ногтей. Двуединый способ освоения действительности — взгляд на мир и осмысление полученной информации — редко у меня соединяются. Взгляд мой частенько подбирает мельчайшие детали, до которых не снизойдет ни один нормальный человек, осмысление же в этот момент может быть занято совсем иными вещами.
Так вот, на известном перекрестке Осакинской и Пушкинской, где я пережидала красный свет, как мул пережидает внезапную остановку любящего покрутить с каждой юбкой хозяина, навстречу мне через дорогу торопливо двинулся гроб. И сразу на противоположной стороне «Похоронным маршем» ухнули спохватившиеся духовые, а гроб припустил еще шибче, словно пытался убежать от преследования.
Небольшое охвостье процессии осталось на той стороне, пережидать, когда зажжется зеленый; гроб побежал дальше по своим делам, вздымая золото листвы ногами в стоптанных штиблетах, — в том году необыкновенно долго стояла теплая, желто-малиновая осень под ослепительной эмалью бирюзовых небес…