Анатолий Курчаткин - Повести и рассказы
— Ну, все? — спросил он, когда этот Валерий Зиновьич сообщил про фамилии и сделал паузу. — Перебивать, когда человек говорит и еще не кончил, нехорошо. Некультурно, знаете ли. Я вам именно об этом, о чем вы сказали, и хотел говорить. Именно об этом. Я, заметьте, не сказал, что н е п и ш у т, я сказал — о том не пишут, куда он в свой отпуск поехал и что он при этом думал. Вот как я сказал! И должен сказать, правильно, что не пишут — нечего об этом писать. Делом прославился — вот об этом да, это хорошо, это заслуженно. Но певички там эти… извиняюсь, они что, прославились, они делом заслужили: песенку прошептала, задом повертела, поулыбалась нам — ее фамилию на весь Советский Союз? А?! Чувствуете? Логику вы ухватываете? Нам, извиняюсь, что, важно, кто такую вот песню исполнил? Или сочинил? Нам сама песня важна, вот что! А что, не все равно, кто спел ее — Иванова или Сидорова? Все равно. А если уж вот такими мастерами они станут, как тот начальник ЖЭКа, выдающимися, вот тогда можно и фамилию их назвать. Тогда, не раньше! И справедливость наша социалистическая восторжествует — раз, и сами они необыкновенными такими чувствовать себя не будут — два, и стимул у них, кроме всего прочего, чтобы расти, будет — три. — Филимонов загнул по очереди на левой руке три пальца и, крепко сжав губы, обернул руку загнутыми пальцами к Валерию Зиновьичу. — Вот, судите теперь сами, чепуха мои предложения, как написал ваш товарищ младший литсотрудник В. Терентьев, или наоборот. Вот, пожалуйста, теперь я все сказал. В основном. Теперь и вас выслушать могу, давайте.
Филимонов судорожно перевел дыхание, подтянул узел галстука, взял стакан с водой и сделал крупный жадный глоток. Внутри у него все горело.
Валерий Зиновьич сидел над столом по-прежнему пригнувшись, но локти его не лежали на столе, а были на коленях, и он крутил в руках, глядя вниз, пустой стакан.
— Значит, Прохор Дементьевич, — сказал он наконец, поднимая глаза на Филимонова, — если я вас правильно понял, вы просите напечатать ваше письмо, с этими всеми вашими мыслями, в нашей газете?
— Я не прошу! — с нажимом сказал Филимонов и глянул на члена редколлегии исподлобья, из-под мохнатых густых бровей одним из своих тяжелых прожигающих взглядов. — Я требую! Я пенсионер, но это не значит, что я дальше своего сада-огорода ничего не вижу, нет! Мне не безразличны вопросы нашего общественного бытия, и то, что я вам предлагаю, — это не недозрелые какие-нибудь, привскочившие в голову мысли, а плод долгих и мучительных раздумий. Помноженных, прибавьте, на долгий жизненный и социальный опыт.
Валерий Зиновьич опять глядел себе в стакан и крутил его между пальцами.
— Вот что, Прохор Дементьич! — сказал он потом, вновь поднимая глаза на Филимонова, и теперь они были у него, увидел Филимонов, не вежливые, не изумленные, а пасмурно-снисходительные. — Я вам могу, конечно, сказать, что мы тут еще провентилируем, посоветуемся… оттянуть то есть… но вы ведь не успокоитесь, вы ведь в покое нас не оставите…
— Нет, — сказал Филимонов жестко, — не оставлю!
— Ну вот, — улыбнулся Валерий Зиновьич, тронул ворох газетных вырезок и передвинул его по столу к папке Филимонова. — Как вы и хотели, не младший литсотрудник, а я, от лица редколлегии, говорю вам: нам это все не представляется заслуживающим внимания.
Мгновение Филимонов смотрел на него, не веря и не понимая до конца смысла сказанного. Потом он повторил, медленно, почти по слогам:
— Не заслуживающим?..
— Да, не заслуживающим, — подтверждающим тоном сказал Валерий Зиновьич.
— Ага-а, — протянул Филимонов. — Ага… Это что же, окончательное ваше решение?
— Да, окончательное, — сказал Валерий Зиновьич.
— Ага, ага… — Филимонов взял газетные вырезки, постучал ими по столу, чтобы они уложились поровнее, и, глядя этому Валерию Зиновьичу на его туго, словно держались клеем, зачесанные назад волосы, сказал, усмехаясь через силу: — Охмуряли, ишь! Водичку подсунули! Дешевенький, знаете ли, приемчик. Видал я такие приемчики! Видал… — Он положил вырезки обратно в пластмассовый складень, вслед им положил ответ младшего литсотрудника В. Терентьева, застегнул папку на кнопки, встал — и не выдержал, заговорил, чувствуя, как вновь наливается кровью и как дергаются в ярости губы: — Но я вам покажу, я вам еще задам, вы еще у меня попрыгаете!.. Думаете, что… думаете вам такое отношение сойдет?! Не-ет! Не-ет!.. Парасунова знаешь? — спросил он, нагибаясь, приближая свое лицо к лицу Валерия Зиновьича. — Вот! Жди! Не мной сажен, но мной слетишь! Ишь, волосики-то зачесаны — лизун, полз, поди, извивался, а миг один — и все, слетел, жди теперь!
— Пошел вон! — бледнея и не поднимаясь со своего кресла, выговорил Валерий Зиновьич.
— Чего?! — будто он не разобрал смысла сказанного, с угрозой переспросил Филимонов.
И нарвался:
— Пошел вон, жалуйся, куда хочешь, но чтоб духу твоего здесь не было!
Сердце у Филимонова колотилось с такой силой, что каждый удар его жаркой волной отдавался даже в голове.
— Т-ты! Т-ты!.. — заикаясь выговорил он. — Го-овно! В трамвае едешь — п-пердишь втихомолку, а потом носом ворочаешь: навоняно!..
Он повернулся и пошел к двери тяжелой, осадистой походкой, уже открыл ее — и тут его ждало еще одно унижение:
— Пропуск вам подписать надо, — сказал ему в спину этот Валерий Зиновьич. — А то вас на выходе там задержат.
Филимонов обернулся — член редколлегии Валерий Зиновьич все так же сидел в кресле, и было ясно, что сам он не поднимется.
Филимонов прошел обратно к столу, молча положил на него пропуск, Валерий Зиновьич, тоже молча, вынул шариковую ручку из кармана, поставил время и расписался. Кран, увидел Филимонов, беря со стола пропуск и поворачиваясь вновь идти к двери, стоял теперь в недвижности, высоко вверх взодрав стрелу, с пустым, раскачивающимся на зимнем ветру крюком — на стройке начался обед…
После посещения редакции Филимонов планировал пройтись немного по Москве — с лета уж не был, потолкаться в магазинах и, может быть, даже пообедать где-нибудь в недорогом кафе на проспекте Калинина, но ни на что на это не было у него сейчас сил.
Табло возле стеклянного здания пригородных касс вокзала показывало, что нужная ему электричка отправится через минуту. Он побежал, мелко перебирая ногами, прижимая папку к груди, боясь оскользнуться и упасть, вскочил в первую же дверь, и она с шипеньем закрылась. Вагон был почти пустой, Филимонов прошел вдоль ряда скамеек, ища место возле незамерзшего окна, увидел такое и сел. Электричка уже ехала, набирая потихоньку скорость, Филимонов положил папку на сиденье рядом и стал смотреть в окно — на заснеженный белый мир за ним, однообразный и скучный. В груди у него было горько и тяжело. Как жаль, какая обида, что он не знает, не знаком в самом деле с Парасуновым или еще с кем из таких же — только вот покричал, адреналин себе в крови сбросил, а так и останутся эти сосунки, прилизанные эти, ненаказанными… Ах, в самом деле!..
…Жена дома ждала его с обедом. С кухни в прихожую натянуло крепким вкусным запахом борща, парового мяса и жареных кабачков.
— Ну как? — спросила жена, выйдя к нему, снимающему пальто, и увидела его лицо. — Неладно что?
— А, мать!.. — не глядя на нее, отдал ей, чтоб не мешалась, папку Филимонов. — Разве ж кто понимает что? Разве ж кто хочет что? Никто ничего, всем наплевать, о себе только и заботятся.
Стол в комнате по-прежнему, в честь его выезда в Москву, стоял застеленный скатертью. Филимонов собрал ее, скомкал и с силой швырнул в угол дивана.
— Мать! — крикнул он, сколько хватило горла. — Что эту, понимаешь, тут!.. Клеенка где?!
— Ой, да я откуда знала-то… — тяжело протопав по коридорчику, пробежала жена. Она достала с полки из шкафа свернутую клеенку и застелила стол, а скатерть сложила и убрала.
Филимонов сел за стол, подпер голову рукой и сидел так, не двигаясь, глядя в окно, на скребущуюся о стекло ветку акации, пока жена не принесла тарелки с борщом.
— На что, мать, ушла жизнь, — сказал Филимонов, размешивая сметану, скорбно поджимая губы и глядя мимо жены. — На что? Чтобы какие-то сосунки посылали нас… грязью поливали… ничего которым не интересно. А! Ведь я ему о чем рассказываю, что предлагаю — это какого масштаба мысли!.. А он: не заслуживает внимания! Да потом еще… похлеще!
— Не понимают, не понимают… — осуждающе поддакнула жена. — Да и откуда же: они ж об этом не думают, это для них — как снег на голову.
— И всюду так, везде — куда ни ткнись, — отправляя ложку в рот и мотая головой, сказал Филимонов. — Всюду! В исполкомы Советов, говорит, обращайтесь. Будто не обращался! А я ведь о главном еще не писал, не торкался никуда — о цифровой индексификации-то. Мы ж передовая страна, кому и начинать, как не нам. Одних вон Ивановых Иванов Ивановичей в Москве триста с чем-то тысяч. А?! Разберись в них, проведи учет. А был бы индекс у каждого — и все, никаких проблем. 4П 1042. Или 308Г2. И справедливость тогда для всех полная. Спела свою песню, поизгилялась — и ладно, уходи, нечего знать нам, Петрова ты или Иванова. 4П 1042 — и хорош.