Елизавета Александрова-Зорина - Маленький человек
С каждым шагом дорога казалась ему длиннее, а жизнь — короче, и он не мог понять, зачем искал справедливости там, где нет даже надежды и любви, а в сердцах людей пусто и темно, словно в желудках.
Не успели жители забыть суд над Каримовым, как услышали о новом покушении. Эту историю пытались скрыть, но, выпив больше обычного, её выболтал прапорщик воинской части, так что уже на следующий день город гудел, как улей.
В кабинете нового начальника полиции, которого жители по привычке иногда звали Требенько, раздался звонок.
— Ну, что там у вас опять? — с плохо скрываемым раздражением процедил генерал, и в воздухе запахло увольнением.
— Это у военных, — отговорился начальник полиции, вытирая взмокший лоб. — У них своё расследование, свой суд, мы ни при чём.
— Вы всегда ни при чём! — выругался генерал, бросив трубку.
Сплетни разбежались по улицам города, как чумные крысы, и, почуяв жареное, заезжие газетчики повернули назад, приготовив диктофоны, которые были страшнее пистолетов.
Было покушение или нет, никто сказать не мог, но командир части несколько дней не показывался на людях, а когда появился, все заметили, что он ходит с трудом, и каждый шаг даётся командиру с болью.
В городе шептались, пересказывая слова пьяного прапорщика, что какой-то офицер, опустошив бутылку, подкараулил командира и сбросил на него из окна тяжёлый ящик с банками тушёнки, но, кидая его, закричал «Умри, гад!», и командир успел увернуться, а ящик бухнулся ему на поясницу. Несколько дней командир пролежал на кровати, не в силах пошевелиться, оставляя докторам дивиться его богатырскому здоровью.
Мэр вызвал к себе начальника полиции и прокурора, которые, склонившись над рюмками, почёсывали упрямые затылки. После ареста Каримова звонки из центра прекратились, и неспокойный городишко оставили в покое, предоставляя самому себе. А теперь под ними вновь закачались стулья, и, разливая горькую настойку, они ломали головы, как замять скандал. А когда на пороге появился Саам, начальник полиции почувствовал, как его стул превратился в кол.
— Три головы хорошо, а четыре лучше, — ухмыльнулся бандит, разглядывая этикетку на бутылке.
Саам был спокойнее, чем жестокий Могила, он умел договариваться, торговаться и, если было нужно, ложиться на дно. Тем, кто молчал, он развязывал языки, словно галстуки, а тем, кто много говорил, вырывал их, и если Могила сжимал город в кулаке, то Саам держал его за пазухой.
— Жизнь — это театр! — высморкавшись на пол, присел он на краешек стола, и мужчины вздрогнули. — Одну роль может играть десяток актёров, а зрители, как дети, верят, что вода — это слёзы, а краска — кровь.
— Крови не надо! — испугался мэр.
— Мы положим в колоду краплёную карту и вытащим её, когда придёт момент, — зашёл Саам с другой стороны.
— При чём тут карты? — наморщился прокурор.
Саам, сплюнув, оседлал верхом стул.
— Короче, — сдался он, отбросив метафоры. — Слетевшего с катушек офицера заменим на подставного, и все дела.
Выслушав его предложение, остальные наотрез отказались.
— Человек — не слово, из песни не выкинешь! — опрокинул рюмку мэр. — И армия — это тебе не драмкружок.
— Всё должно быть законопослушно и богобоязненно! — замотал головой начальник полиции, пустив в ход любимую фразу Требенько.
— Законы нужны, чтобы их нарушать, — с напускным безразличием возразил Саам. — А суды — чтобы их покупать.
Услышав в его голосе скрытую угрозу, мужчины махнули рукой, решив, что хуже уже не будет.
— Делай, как знаешь, — сдался мэр. — Только нас не вмешивай.
И Саам с удивлением отметил, что у толстого мэра тень маленькая и юркая, как мышь.
— Впервые в жизни человеком себя почувствовал, — улыбнулся офицер, когда дверь в карцер распахнулась, словно райские врата. — Может, я и не жил?
— Значит, и не умер? — возразил ему бандит, волоча за ноги бездыханное тело.
Офицера затолкали в багажник, и Саам, питавший слабость к ритуалам, потребовал, чтобы злополучный ящик с тушёнкой, который он бросил на командира, положили вместе с ним.
Когда в воинскую часть приехали журналисты и в город нагрянула очередная проверка, оказалось, что тревога была ложной, а покушение — выдумкой. Командир части разводил руками и, держась за ноющую спину, обмотанную женским шерстяным платком, ссылался на радикулит, а офицеры, которых выстроили во дворе перед казармой, были гладко выбриты и подтянуты. Военные допросили каждого, пролистав личные дела, а вечером уже парились в бане на берегу озера.
Семьи у офицера не было, а соседу по лестничной клетке, заволновавшемуся за собутыльника, сказали, что он уволился из армии. Грузчики с шершавыми лицами и широкими плечами вынесли из квартиры мебель, погрузив в старенький контейнер, и сосед несколько дней топил тоску в бутылке, разговаривая со стеной: «Столько лет пили, а он даже не попрощался».
«И чтобы без самодеятельности, — вытащив из кармана горловой аппарат, как прежде выхватывал пистолет, пригрозил перед отъездом Трубка. — Никаких несчастных случаев, сердечных приступов и самоубийств. Берегите его как зеницу ока. А то я пришлю своих ребят, и они убьют вас, ваших детей и друзей, а город сравняют с землёй!»
Его механический голос выворачивал наизнанку, и при воспоминании о старике Саам, морщась, скрипел зубами. Выполняя наказ Трубки, бандиты не трогали Лютого и, столкнувшись с ним на улице, расступались, бросая ему в спину злые взгляды, словно перочинные ножики в дерево.
А однажды подозвали, указав на припаркованную у тротуара машину. Прижав к груди портфель, Лютый озирался по сторонам, чтобы позвать на помощь, но бандиты, скрутив его, затолкали на заднее сидение. Выключив зажигание, белокурый шофёр хлопнул дверцей, оставив его с Саамом, который, посмеиваясь, ковырялся спичкой в зубах.
— Ну, здравствуй, Савелий Лютый!
Лютый чувствовал, как к нему возвращается страх, выступающий на лбу капельками пота, а Саам, почёсывая переносицу кривым ногтем, вспоминал вечер, когда погиб Могила, и с изумлением замечал, что перед глазами встаёт Каримов, целящийся из ружья.
— Долго же мы тебя искали, — покачал Саам головой. — Кое-кто даже не вернулся, сгинул в лесу.
Лютый вспомнил старого охотника с окровавленной, разодранной, как тряпка, шеей, и к горлу подступила тошнота.
— Знаешь, переделать «пугач» в огнестрел — плёвое дело, — Саам почесал затылок. — Но от пистолета с историей спешат избавиться.
У Лютого закололо в груди, но, пряча страх под плащом, он облизнул сухие губы:
— Вы, как улитки, оставляете за собой мокрый след.
— Нелегко, наверное, играть с судьбой? — пропустив его слова мимо, усмехнулся бандит. — Тем более — в русскую рулетку?
— Нелегко играть с тем, кто никогда не будет в проигрыше, — ответил Лютый, удивившись, что совсем не заикается.
Они замолчали, перебрасываясь взглядами через зеркало на лобовом стекле, и каждый ждал, что скажет другой. Лютый почувствовал, как взмокла спина, а Саам боролся с желанием повернуться к нему, чтобы лучше разглядеть.
Вспоминая, как, пугаясь теней на стене, умирала Севрюга, Лютый слышал в тяжёлом дыхании Саама её предсмертные хрипы, разрывающие грудь. «Я была такой красивой» — щекотал её голос, и Лютый, глядя на грубые руки бандита, которыми он дотрагивался до неё, чувствовал, как страх слезает, словно старая змеиная кожа, а из-под него проступает опустошающая ненависть.
Саам вздрогнул, словно прочитал мысли Лютого в его выцветших глазах, ставших вдруг холодными и злыми. Подобравшись, словно зверь перед прыжком, он медленно потянулся к карману, в котором лежал нож, но Лютый, заметив его движение, вжался в сидение, подняв руки.
Отвернувшись в разные стороны, они уткнулись в окно, разглядывая прохожих. Из-за тёмных стёкол казалось, что на улице сумеречно, и Савелий бросил взгляд на часы.
— Забудь обо всём, — не поворачиваясь, сказал Саам. — Живи как жил, будто ничего и не было.
— Списать всё на игру воображения? Считать всё случившееся сном?
— Если о каком-то событии никто не помнит — значит, это и был сон.
Лютый вытянул перед собой изрезанные руки, похожие на высохшие сломанные ветки.
— Шрамы затянутся, — отмахнулся Саам. — И ещё быстрее — на сердце. А знаешь, чем пахнут покойники?
— Чем? — повернулся к нему Лютый и уткнулся в насмешливый взгляд.
— Человеческой мерзостью. Чем гнуснее был человек, тем больше смердит после смерти.
Лютый вспомнил высохшее тело Севрюги, от которого пахло молоком важенки, прелыми шкурами и сиротским приютом.
— Это вы к чему? — спросил Лютый, споткнувшись о «вы».
— К тому, что кто как живёт, тот так и умрёт.
Лютому хотелось заговорить о Севрюге, но он не решился.