Юрий Нагибин - Итальянская тетрадь (сборник)
– Что это значит? – грозно, хотя и тихо, сказала она. – Вы пьяны? Ступайте вон!
– Не извольте гневаться, матушка барыня! – От радостного сознания своей неуязвимости и в предвкушении счастливого эффекта управляющий заговорил в какой-то ернической, псевдорусской манере. – Соблаговолите принять!.. – И театральным жестом протянул Надежде Филаретовне письмо.
Робко, словно не веря, она взяла письмо тонкими, вмиг задрожавшими пальцами – ее обхудавшее бледное лицо облилось алым, чудно помолодело, – разорвала конверт, поразилась, что письмо отправлено из Швейцарии, но после первых же слов не смогла читать, заплакала своими огромными глазами. И управляющий, плут и выжига, всхлипнул, забыв о лесе, о всех расчетах, только радуясь чужой радости, и обрел в этом бескорыстном чувстве миг высшей и лучшей жизни.
Строчки прыгали перед глазами фон Мекк, сильный лорнет туманился, и все, что ей удавалось прочесть, шло к ней из тумана неисповедимости.
«Надежда Филаретовна! Вы, вероятно, очень удивитесь, получив это письмо из Швейцарии... Я провел две недели в Москве с своей женой. Эти две недели были рядом самых невыносимых мук. Я сразу почувствовал, что любить жену не могу и что привычка, на силу которой надеялся, никогда не придет. Я искал смерти, мне казалось, что она – единственный исход. На меня начали находить минуты безумия, во время которых душа моя наполнялась такой лютой ненавистью к моей несчастной жене, что хотелось задушить ее...»
– Милый! – в упоении шептала Надежда Филаретовна. – Он несчастен! Он страдает! О радость!..
«В это время я получил телеграмму от брата, что мне нужно быть в Петербурге... Не помня себя от счастья хоть на один день уйти из омута лжи, фальши, притворства, в который я попал, поехал я в Петербург. При встрече с братом все то, что я скрывал в глубине души в течение двух бесконечных недель, вышло наружу. Со мной сделалось что-то ужасное, чего я не помню. Когда я стал приходить в себя, то оказалось, что брат успел съездить в Москву, переговорить с женой и Рубинштейном и уладить...»
Свободен! Свободен! – пело в Надежде Филаретовне. Конечно, эта ехидна так просто не отпустит Петра Ильича, она потребует выкупа, и немалого. Но коль дело из тонкой сферы чувств перешло в область материальных расчетов, Надежда Филаретовна опять была в силе. Уверенная, что в письме изложены условия Антонины Ивановны, она пропустила страничку – все равно письмо это будет читаться и перечитываться десятки раз – и заглянула в конец. Она ошиблась. Петр Ильич просил о деньгах, но пока только для себя.
«Мне нужны опять деньги, и я опять не могу обратиться ни к кому, кроме Вас. Это ужасно, это тяжело до боли и до слез, но я должен решиться на это, должен опять прибегнуть к Вашей неисчерпаемой доброте...»
– Сергеич, – с увлажнившимися глазами сказала Надежда Филаретовна, – переведи три тысячи господину Чайковскому.
– В какую графу зачислить? – улыбнулся управляющий. – Помощь нуждающимся музыкантам?
«А ведь этот плут все знает!» – на удивление самой себе без всякого недовольства подумала фон Мекк.
– Нет, графу переименуем: милому другу... Нам понадобится много денег, Сергеич. Пусть лежат наготове десять тысяч, чтобы по первому требованию выслать по тому же адресу.
Еще в барышне Наденьке Фроловской знакомые отмечали редкое сочетание романтической мечтательности с трезвым мужским расчетом. Свои женственно-лирические свойства Надежда Филаретовна унаследовала от отца, а деловую сметку – от матери. Вот и сейчас, в минуту высшего упоения, цепкий бухгалтер, сидевший в госпоже фон Мекк, с безошибочной точностью назвал сумму, которую в самом ближайшем времени потребует Антонина Ивановна за освобождение Петра Ильича от семейных пут.
– Сделаем, сударыня-матушка, – чувствуя себя чем-то вроде Бирона или светлейшего князя Потемкина, заверил управляющий и, покосившись на дверь, выразительно подмигнул Жгутову.
Купец первой гильдии не заставил себя ждать. Он ворвался в кабинет и с размаху рухнул к ногам фон Мекк. Жгутов все видел, все слышал, оценил тончайшую – при внешней грубости – игру управляющего и выступил в той же роли смиренного подданного.
– Матушка, не погуби!.. Кормилица, яви милость!..
– Что хочет этот человек? – умягченная и расслабленная собственными переживаниями, заботливо спросила фон Мекк. – Отчего он так страдает?
– Лесу он хочет, – слезливым голосом ответил управляющий.
– Продай лесу! – сухо рыдал Жгутов. – Настоящую цену дам!
И вновь суровое материнское начало сработало в Надежде Филаретовне, открыв ей, что ее обманывают и что хорошая цена Жгутова не настоящая цена, какую можно взять сейчас за лес. Но одновременно в душе зазвучали другие, отцовские струны. Лесом обманула Чайковского Милюкова, пусть он и спасен будет лесом, только принадлежащим другой.
– Хорошо, хорошо, – скрыв улыбку, сказала фон Мекк. – Продай ему лесу, Сергеич, пусть не мучается.
– Благодетельница, – холодно сказал Жгутов, подымаясь с колен.
Приход Юлии ускорил завершение переговоров. Жгутов, пятясь и раскланиваясь, выкатился из кабинета.
– Мама! – вскричала Юлия. – Какая вы красивая!.. Боже, какая вы красивая!..
Да, я должна быть сейчас красивой, – подумала Надежда Филаретовна. – Человек становится красивым в самые решающие мгновения своей жизни. Как красив за роялем тучный большеносый Николай Рубинштейн. Как красив был матадор Маноло, когда убивал своего последнего быка в корриде в Толедо. Как дивно красивы Христос на кресте и пронзенный стрелами Себастиан. Каким достоинством красоты покрывает каждое, даже ничтожное, лицо добрая сестра смерть, ибо смерть – это высший миг каждой жизни. Ничего прекраснее уже не будет в моей жизни, я узнала, что люблю Чайковского, люблю как женщина, ничего не утратившая в своем сердце, в своем теле, в своей способности любить. И я найду силы сказать ему об этом...
Но лишь через два года в письме, исполненном поразительной любви, искренности и силы, сказала она Чайковскому о своем чувстве и о том, чем явилась для нее его женитьба. «Я ненавидела эту женщину за то, что Вам было с нею нехорошо, но я ненавидела бы ее еще в сто раз больше, если бы Вам с нею было хорошо...»
Покинув фон Мекк, Иван Прокофьевич Жгутов вместо ожидаемого облегчения ощутил какую-то странную опустошенность, за которой таилась не то злость, не то зависть, не то ревность, а может, то были все эти чувства, вместе взятые, да его терпкая обида на свою темную, неопрятную, лишенную всякой красоты жизнь.
«Нет, далеко еще нам до энтих фон Мекков, – думал Жгутов, топая сапогами по коврам, паркету и мрамору. – Зашибить деньгу умеем, а жить еще не могем. И что за радость, коли мошна тугая, а дома вонь, грязь, угар и мрак? Богатством пользоваться надо. А эта... Меккша – ничего себе, в пропорции, даром что на возрасте и ребят дюжину нарожала. – Он вспомнил свою Дарью Игнатьевну, квашню в засаленном салопе. – Эк же ее развалило, разнесло всего от трех ребят!» И ему стало еще горше на душе.
«Пора и купечеству себя показать. И у нас будут зеркала и лестницы, статуи и органы, цветы и рояли, и баб наших научим одеваться, а не научим – других возьмем, этого добра завались. А Чайковского мы у нее отберем, – подумал злорадно. – Пусть он там барин и генерал, на золото любая рыбка клюнет. Будет он нам сочинять и духовную, и для услаждения чувств распрекрасную музыку. Картишки-то бросить придется, такого баловства не потерпим. Стол, одежу, фатеру, жалованье, девиц – этого по первое число предоставим, но с картишками – все, и с грубиянством – все! Чтоб писать нам письма, как положено, полный чтобы, значит, отчет! А залягаешься, мы ведь не „фоны“, мы купечество, отдерем как Сидорову козу, р-раз и в квас...»
...Иван Прокофьевич заработал все деньги, какие можно. Он стал крупным железнодорожным подрядчиком, владел фабриками, заводами, давно перебрался в город, купив там прекрасный старинный дом-дворец, принялся было за ремонт, но за недосугом все не мог закончить. Тут его разбил паралич, досуга появилось сколько хочешь, но пропало желание достраивать свои хоромы. Он недвижно лежал и думал о прожитой, вернее, промелькнувшей жизни – и вдруг вспомнил о композиторе Чайковском, которому много лет назад прочил выдающееся положение при своей особе. Своим новым, непослушным, будто потолстевшим языком он потребовал, чтоб срочно вызвали Чайковского и взяли на службу. Домашние долго не могли понять, чего он хочет, выручил случившийся тут приказчик Иван, бывший Ванек.
– Да ведь Чайковский помер лет десять назад.
– Помер?.. – повторил старик и заплакал – не над Чайковским, над собой, над своей тоже окончившейся жизнью, в которой он все откладывал что-то важное, быть может, более важное, чем все великие и ловкие дела...
КОГДА ПОГАС ФЕЙЕРВЕРК
– Что вы хотите, наконец? – негромко, но очень внятно – почти по слогам, оскорбительно внятно, будто обращалась к людям, плохо знающим русский язык и неспособным ни постигнуть, ни выразить простейшей мысли, произнесла Надежда Филаретовна фон Мекк. – Что вы хотите от меня?