Юрий Бондарев - Игра
— Оля, — сказал он беззвучно, — прости меня…
— Я не понимаю, зачем ты меня разбудил, — вдруг сказала она, не поворачиваясь, отчетливым голосом, поразившим его раздражением и холодностью. — Я не спала ночь. Я только заснула. Господи, — прошептала она с мольбой, — зачем я вышла за тебя замуж? Мне нужен был обыкновенный человек… Что же нам делать теперь, Вячеслав? Разойтись?
— Я бы мог тебя освободить, Оля, если в не любил, — проговорил он хрипло. — Поступай как лучше.
— Умоляю, уйди, пожалуйста. Я не вынесу…
В кабинете он упал на диван и, чтобы хоть немного успокоиться, потянул с тумбочки дневники Толстого, но текст не воспринимался им, выглядел слепым в недвижном свете ночника. Он не сумел прочитать ни строчки, смотрел на освещенную страницу и неизвестно почему ждал телефонного звонка, оповещающего о несчастье, — внезапного запредельного сигнала. Но весь дом молчал, вне времени, одномерно и трезво постукивали часы, ни одного звука не доходило из комнаты Ольги. Мертвый безлунный сон витал над миром, и дальняя неясная мысль тихонько шептала, что он обязательно должен заснуть — в этом спасение. И думая, что вот-вот наступит предел и освобождение из тисков бесконечной ночи, он, лежа на спине, начинал массировать грудь, глубоко дышать, считать до ста, потом гасил свет, закрывал глаза — и тут из тьмы на мохнатых лапах опять подходил к постели беспричинный страх, все тело напрягалось, и необоримая тоска безысходности гнала его встать, одеться и сию минуту бежать по аллеям поселка куда глаза глядят, бежать на край земли… Но это было бы уже безумием.
В ту ночь он понял, что одинок до конца дней своих и никто помочь ему не сможет.
«Откуда эти голоса? И почему-то я слышу их так явно, так близко, что различаю нерусский акцент. Кто говорил с таким резким знакомым акцентом? Это мой друг… его имя вертится у меня в голове, но не могу вспомнить…
— Надо думать уже о земле, думать, думать как бешеным…
«О земле? А о человеке! Что земля без человека? Для чего она? Для кого она?»
— Смотреть на огонь, на воду, на землю в миллиард раз интересней, чем на экран и в телевизор. Как это сказать? Жизнь подменяют игрушкой, нет… игрой в жизнь. Весь мир играет в дешевую красоту. Дураки и самоубийцы. Там у меня в мастерской… то есть в кабинете, только воробьи и все другие хорошие птицы в окна чирикают. Летом в три часа спать нельзя — концерт. И птиц погубят. В музее будем смотреть на воробья. Как на птеродактиля.
«Какая горечь, какая тоска, какая злость в его словах!»
— Сейчас родится человек с нечеловеческой диспозицией. Без интеллекта. Человек-машина второго сорта. Он играет с деньгами и вещами, а сердце летит та-ак…
«Что значит «та-ак»? Кажется, тут был смысл вот какой — сердце не было в согласии с этой диспозицией. Люди поддались всеобщим соблазнам и перестали жить в согласии с собой».
— Дети, дети… Может быть, они идут по спинам отцов.
«Кто? Нет, не просто дети. Дети человечества? Дети всего мира? Что ж, в этом вечная и страшная правда…»
— Человек не виноват в том, когда и где он родился и как родился… Пока есть лицо, речь, руки — это симфония. Плохая, но музыка. Американцы хотят видеть человечество в операционном зале. Кричат о моральном превосходстве над остальными, а сами страшные хирурги… мечтают превратить в дураков весь мир. Американцы — это проклятие Европы, а когда они уйдут, европейцы договорятся. Сейчас много людей с международными глазами. («Международными глазами… Что значит это?»)
— Мы плохому учимся у вас, вы плохому учитесь у нас. У нас и у вас от этого будут сначала головы болеть. Мы будем кричать от боли и не сможем думать. Мы все убийцы и самоубийцы. С завязанными глазами убиваем друг друга. И себя. Вспарываем вены себе, а думаем, что убиваем соседа. Глупцы с надутой грудью. Достоевский говорил: красивое, как это… красота будет спасать мир. Не так. Женщины спасут, если он не взорвется в восемьдесят восьмом году. Женщины, верные земле, как собаки. Мужчины предали землю, изнасиловали ее цивилизацией. Женщины сделают то, чего не ожидают сами. Им надоели безмозглые мужчины-политики, которые придумали войну и эмансипацию. Женщины не ангелы… Если бы женщины были ангелами, то мы их не захотели бы. Женщины — просто женщины. Они продолжают человечество…
Где происходил этот разговор? Да, да, они сидели перед очередным просмотром в фойе кинозала слегка хмельные от выпитого виски, и умные свиные глазки Гричмара светились устало, грустно.
«Оля не спасла меня, хотя я не политик, а она не просто женщина… Но когда и где все это было — в каком веке, в каком мире? Я стал забывать… Кажется, пятьдесят седьмой год, под Москвой? Она рвала стручки на ветке акации, легкая юбка подымалась, обнажая ее полные колени, нежное утолщение бедер, и это сводило меня с ума… Она была единственной женщиной, которая тянула меня к себе до беспамятства своей прохладной покорной близостью, напоминающей свежие апрельские вечера с прелестью тихого сиреневого воздуха…»
«Может быть, эта боль — возвращение к самому себе? Спасение в том, чтобы вернуться назад, очиститься? Да ведь позади пустота, ничего не было — ни войны, ни любви, ни фильмов, ничего не было. Неужели я вернулся к тем святым и чистым минутам своего рождения на свет, когда еще ничего постыдного не было?.. Неправда, главное было. Моему рождению предшествовала любовь отца и матери. Неужели я вернулся к тому началу, к той любви, которой обязан всем, к своему благословенному детству? А что было потом в моей молодости?
Война, риск, награды и вместе постоянная мысль о том, чтобы выжить, а иногда в гибельные минуты мерзкое желание, чтобы легко ранило в руку или в ногу, и мечта попасть в госпиталь, отлежаться, отдышаться в тылу хотя бы полмесяца… А я считался чуть ли не самым храбрым лейтенантом в разведке. Мне было двадцать лет. Зачем я прострелил ему руку? Жалость? Хотел избавиться от него? От его страха? Чего я хотел всю жизнь? Удовлетворения честолюбия, хотел любви, хвалы людей, их восторга, их слез? Как ничтожно, как непростительно… Невозможно многое вспомнить без стыда, без отвращения к самому себе. И что была моя жизнь — дурман или естественное состояние? Но иначе я ее прожить не мог. И редко кто возвращается к детской чистоте. Если бы можно было… Что со мной случилось? Сколько мне лет? Гораздо больше пятидесяти… В то же время и двадцать, и сорок… И все-таки это я лежу на том столе в стерильно белом окружении кафеля… Но что они делают со мной? И почему я плыву в воздухе над белизной стола и вижу себя сверху, и непонятно, для чего же она наклонилась надо мной, молоденькая медсестра, я вижу ее молодой лоб, ресницы, и она касается губами моих губ. Для чего она делает мне искусственное дыхание? А я уже не хочу возвращаться… где то ждет меня, зовет и обещает покойное, радостное, как ясный весенний вечер, как золотистый закат на вершинах берез… и благостная растворенность во всем. Я плыву по воздуху к этой закатной тишине, к этому покою, и нет боли, и нет той непереносимой тоски. И я хорошо вижу Ольгу; она в каком-то бедном сереньком костюме сидит в коридоре, ожидая последнего, что должно случиться со мной, и неслышно плачет. Значит, она любила меня и еще любит?.. И любимая моя дочь, моя радость Таня уткнулась ей в плечо и вся замерла, а капельки слез катятся из ее глаз. Почему-то Валентина нет с ними. И добрый мой друг Стишов стоит у окна, заложив руки за спину, и кривится, и кусает губу. Милые мои, не надо этого! Я не могу вам ничего сказать. Не могу прикоснуться к вам, успокоить. Но у меня уже нет желания жить…»
И в эту секунду ему представилось, что они с Ольгой пообедали в маленьком, совсем безлюдном, почти без официантов ресторане, где на пустых столах лежали накрахмаленные толстые салфетки и пугающие, огромные карты-меню, и одни вышли на воздух немыслимо крошечного городка. Солнце перед закатом грустно золотило каменные стены узеньких, чисто выметенных из конца в конец пустынных улиц, и ему почудилось, что северный русский городок этот не на земле, а в царстве светлой печали, вечного молчания, а когда подошли к парапету в конце улочки, где тоже не было ни одной живой души, внизу открылась долина, и глубоко в долине текла река, уходила в красноватый туман на горизонте, извиваясь, блестя вдали, как на краю света в ущелье, как перед обрывом во врата рая, а там, над невидимыми вратами, стояло низкое солнце, туманными брызгами серебрилось в воде, и всюду была легкая тишина, желтизна осени, дул мягкий, бесшумный осенний ветер… Потом одиноко прошла баржа по розовой воде без единого звука, без волны, казалось, без людей, без команды и растаяла на краю света призрачной тенью.
И тогда ему подумалось, что все люди не бессмертны, и он сказал Ольге шутливо:
— Я не хочу, чтобы ты пережила меня. Тебе будет плохо. Мы должны вместе.
— Я тоже не хочу после… Я ведь люблю тебя, дурака моего ужасного…