Александр Проханов - Красно-коричневый
– Крестись!.. И носи!.. От многого тебя сбережет!.. Пока я жив, приезжай ко мне в пустынь!.. Еще побеседуем!.. А теперь устал!.. Голова кругом идет, ничего не вижу!..
Глаза его потухли, прихлопнулись сморщенными желтыми веками. Рука бессильно лежала на смятой простыне. Хозяин квартиры, старичок в железных очках, кинулся капать капли. Строго, осуждающе посмотрел на пришедших.
Они покидали келью, выходили из душного, пропитанного болезнью воздуха на вечернюю, блестевшую от дождя улицу. Хлопьянов шел, сжимал крестик. Думал о словах отца Филадельфа. Испытывал утомление и слабость.
Часть вторая
Глава шестнадцатая
Хлопьянов лежал на кушетке в своей маленькой квартирке на Тверской, наполненной утренним солнцем, в котором летали разноцветные пылинки, и каждая казалась крохотным остатком прежней, исчезнувшей жизни. Красная частичка, промелькнувшая в солнечном свете, выпала из шерстяного ковра с малиновыми маками, под которым когда-то дремала бабушка. А зеленая излетела из маминого платка, в который та куталась, когда начинала хворать. А золотистая ворсинка, сверкнувшая у самых глаз, осталась от его первой игрушки, – пушистого шерстяного кота с выпученными стеклянными глазами.
Он лежал без движений, наблюдая, как реют над ним разноцветные хороводы пылинок, а вместе с ними любимые лица. И думал, – когда он исчезнет, в полутемном углу будут кружить пылинки его исчезнувшей жизни, и кто-нибудь вспомнит о нем.
Его уход в леса не удался. Его побег из Москвы в иную благодатную жизнь не случился. Монах его не пустил. Остановил своей загадочной властью, своим библейским пророчеством. Проповедь, с которой он обратился к Хлопьянову, оказалась сильней его наивных мечтаний, Катиных увещеваний и просьб.
Промелькнула и канула крохотная лунка, куда он собирался нырнуть, выпадая из грохочущего стреляющего бытия. Погрузиться в пушистые снега с рыхлым заячьим следом. В студеные омута с белым сладко пахнущим цветком водяной лилии. В черные осенние дороги с красными метинами осиновых листьев. Спасительная скважинка промелькнула за стеклами электрички, превратилась в бетонную стену, испещренную призывами к борьбе, надписями хулы и ненависти.
Он осматривал свое жилище, знакомый с детства милый, беззащитный ландшафт, состоящий из комода, подзеркальника, письменного, похожего на рояль стола. Все безделушки, все створки, все медные ручки, которые в детстве сияли, лучились, отражали солнце, сейчас потускнели, были в матовой седине, в невидимой изморози. Его давняя мечта – перебрать стоящие на полках материнские книги, перечитать стянутые линялыми ниточками фронтовые письма отца, перелистать толстые альбомы родовых фотографий, просмотреть папочку своих детских рисунков, раскрыть бабушкино потрепанное евангелие, где среди притч и заповедей хранится бесцветный засушенный цветочек ромашки, – эта мечта откладывалась. Душа его снова вскипит, замутится, наполнится злобой и яростью. Он откроет скрипучую дверцу комода, раздвинет материнские ветхие платья и достанет свой пистолет. Не с цветком ромашки, не с детскими рисунками – с пистолетом он продолжит свой путь.
Хлопьянов лежал в бледном солнце, дорожа последними минутами покоя. Слышал, как где-то далеко, в проснувшемся рокочущем городе зарождается звук. Как тонкая струйка, отделяется от слитного гула, бежит, как змейка, скользит по переулкам и улицам. Проникает во внутренний двор, одолевает входную дверь, запертую на электронный замок. Подымается на лифте наверх, копится на лестничной площадке. Как игла шприца в височную кость, вторгается в жилище настойчивым длинным звонком.
Хлопьянов пошел открывать. На пороге стоял Каретный. Впуская его в жилище, Хлопьянов почувствовал, как вместе с ним ворвался колючий сухой воздух, наполненный острыми режущими песчинками. Словно раскаленный ветер, начинавшийся в отдаленной запредельной пустыне, лизнул стены своим обжигающим жадным языком. И Каретный был внесен этим жестоким дуновением.
– Как меня нашел? – спросил было Хлопьянов и тут же усмехнулся. – Нашел о чем спрашивать! Как всегда!
– Извини, не предупредил, – ответил Каретный, бегло оглядывая комнату, – шкафы и комоды, книги за стеклянной створкой, фотографии на стене, пылинки в лучах света. Словно сверял их с имевшимся у него описанием. – Жетона не было из автомата звякнуть, – засмеялся, поймав уличающий взгляд Хлопьянова, который помнил его радиотелефон в «мерседесе». – Мимо проезжал и зашел!
Он двигался по комнате, касаясь взглядом, а иногда и пальцами краешка письменного стола, растресканной дверцы буфета, резного косяка платяного шкафа, бронзовой рамки, в которую была вправлена фотография бабушки. Словно щупал их прочность, проверял подлинность предметов. И все время похохатывал.
– Интересно живешь!.. Ветхие антикварные вещи!.. Своеобразный уклад!.. Музей рода Хлопьяновых!.. А правда, что прадед твой был духобором и бежал на Кавказ?… А правда, что один из твоих дедов издавал религиозный журнал?… Навещал Толстого в Ясной поляне?… Мне кажется, и ты тяготеешь к религии!.. Бессознательно, но тяготеешь!.. Чувствуешь присутствие неразгаданного и таинственного!.. Борьбу Света и Тьмы!.. Зла и Добра!.. Кто же мы?… Свет или Тьма?… Чего в нас больше, Добра или Зла?
Он без устали перемещался по комнате. Хлопьянову, у которого с появлением Каретного остро заболело в затылке, словно занесенный им ветер состоял из угарного газа, – казалось, что образ Каретного двоится, троится, выпадает из фокуса. Он уже отошел от выцветшей, висевшей на стене маминой акварели, переместился к узорной тумбочке под тяжелой мраморной плитой, но его рука и лицо все еще оставались у акварели, словно это был бестелесный отпечаток. Медленно угасал, как изображение на выключенном телевизоре.
– Я почувствовал, что мне тебя не хватает! – Каретный продолжал кружить по комнате, как ястреб, который что-то высматривает с высоты. В угарной голове Хлопьянова сложилось вдруг подозрение, что он ищет пистолет. Пытается чувствительными окончаниями пальцев, по излучению тепла, по искривлению магнитного поля определить среди ветхих тканей и дерева спрятанный слиток оружия.
– Как выяснилось, мне необходимо с тобой общаться! Никто меня не понимает, как ты! Ни с кем мне так не легко, как с тобой!.. Оказывается, смысл наших афганских операций, нашего совместного боевого опыта, наших пьянок и споров в том, что теперь, в Москве, мы так легко понимаем друг друга!
Он кружил, подобно ястребу, и вокруг его головы, плеч, бедер было тусклое пыльное сияние, словно он заслонял собой солнце. Как в затмении, оно высылало по сторонам черного пятна размытое свечение.
Он приблизился к платяному шкафу. Прижал ладонь к красному дереву. Оглянулся на Хлопьянова. Тот пугался своей мысли о пистолете, старался себя не выдать, глушил эту мысль другой. О ястребе, о темной, похожей на алебарду птице, вырезающей под белым облаком тончайшие круги, и если смотреть на нее против солнца, то птица превращается в темную, непрозрачную для лучей сердцевину, окруженную пылающей кромкой.
Каретный передвинул ладонь, прижал ее к полированной дверце напротив того места, где в сумраке, среди мятых подолов и шалей лежала кобура с пистолетом. Так врач прослушивает грудь больного, прижимая к ней чуткую трубку. Хлопьянов, глядя в рыжие ястребиные глаза Каретного, отвлекая его и обманывая, думал об осенней стерне, холодном дожде, и семья ястребов, сносимая ветром, кругами отлетает на юг.
Это длилось минуту, – поиск оружия, состязание зрачков, блокирующая мысль о ястребе. Каретный отошел от шкафа, сказал:
– Ты должен поехать со мной.
– Куца? – Хлопьянова не удивило словечко «должен», ибо Каретный явился сюда как имеющий власть. – Куца я должен поехать?
– Важное мероприятие. Я тебя приглашаю, – смягчил свое требование Каретный. – Мы поедем в спецчасть, где проводятся показательные тренировки по подавлению уличных беспорядков. Туда приедет Президент, будет много важных персон.
– А мне-то зачем?
– Полезно. Для тебя. Для меня. Для всех.
– Не хочу, – сказал Хлопьянов.
– Очень нужно. Не отказывайся. Пересиль себя. Для общего дела. Ты же воин! Воин Христов! – повторил он недавно произнесенные отцом Филадельфом слова. И эта осведомленность, это тотальное знание о всех его встречах и мыслях парализовало Хлопьянова. Он смотрел на пришедшего к нему человека, пытался понять, кто он. В чем природа его прозорливости? В каком загадочном плане, какая уготована ему, Хлопьянову, роль?
– Поедем, – сказал Хлопьянов, набрасывая на плечи пиджак. Душный горчичный ветер далекой пустыни облетел все углы его комнаты, обшарил все укромные, любимые с детства уголки, подхватил его и вынес из дома. Гнал туда, куца указывал немощный перст лежащего на одре монаха.
Их вязко проволокло через Центр, сквозь пробки, бамперы, выхлопные газы, блестящую подвижную жижу, которая текла по Тверской мимо Моссовета, Телеграфа, электронных реклам и табло. Управляя машиной, проскальзывая мимо бело-желтого, похожего на кремовый торт Большого театра, Каретный говорил по телефону: