Елена Катишонок - Когда уходит человек
На улице было много хуже, поэтому Тихон появлялся там только по необходимости: в небольшой гастроном на углу, рядом с которым удачно был расположен хлебный, да изредка в тесный галантерейный магазинчик напротив гастронома. Первая гипсовая буква отвалилась, поэтому магазинчик называл себя «…алантерея». Здесь можно было купить зубной порошок, шнурки, мыло и бритвенные лезвия, которые Тихон покупал вначале, а потом отпустил бороду и сам ее подравнивал перед маленьким зеркальцем из той же «алантереи». Раз в неделю ходил в баню, там же стригся, но баня находилась дальше, в переулке. Район здесь был тихий, без трамвайного дребезга; разве что неторопливо проедет велосипедист, привычный к тряскому булыжнику. Иногда появлялись машины. Если Тихон находился поблизости от ворот кладбища и слышал шум мотора, он подбегал к ограде и долго смотрел вслед проехавшему автомобилю со странным чувством тревоги и ожидания. Руки дрожали, ладони становились мокрыми. Это беспокойство всегда кончалось головной болью. Боль изводила. Она так сильно распирала голову, что хотелось пробить в темени отверстие и выпустить ее, вместе с тягостной тревогой, имя которой было: машина.
Случалось, что боль вдруг хватала его за плечи и выгибала, лицом к небу, с дикой силой, заставляя делать «мостик», а потом швыряла на землю, но ни удара, ни боли он не чувствовал, только слышал чей-то долгий и громкий крик. Когда это случилось впервые, он очнулся на земле, все лицо было липким и мокрым. Доплелся до сторожки, повалился на топчан и уснул мгновенно. В прошлом году такое случилось летом, во время работы, и он понял, что сейчас будет, но сказать не успел, потому что кто-то закричал рядом диким криком. Когда вернулось небо и листва над головой, то совсем близко увидел перепуганное лицо заведующего, а рядом Макарыча, который говорил: «Черная немочь это, падучая болезнь. Не надо в больницу. Пусть отлежится сегодня; голову, небось, напекло». Иногда случалось ночью, прямо во сне, и весь следующий день он чувствовал себя слабым и полубольным, даже на курево не тянуло.
…Августовское утро быстро переходило в горячий, звенящий от жары день, который к вечеру остывал медленно и неохотно. Наконец лето, пыльное, пряное и пьяное, само устало от собственного буйства и захотело прилечь в холодок.
Тихон с утра разметил где копать: вбил в землю колышки, натянул и закрепил веревку и присел в тенек на теплую траву в ожидании Макарыча. Думалось привычно и обо всем сразу: что в сторожке половицы кое-где подгнили, менять надо; что завтра хорошо бы отнести в прачечную белье и что своей фамилии он, как ни искал, так и не нашел ни на одной могиле.
— Савельич, — напарник раздвинул кусты, — тут ищут тебя…
Тихон обернулся. За Макарычем стояли двое военных. Один поправил фуражку:
— Бойко Тихон Савельевич? — И, не дожидаясь ответа: — С нами пройдете.
В сорок седьмом году дядюшка Ян познакомился с новым начальством. Начальство называлось домоуправлением и явилось в лице самого управдома — высокого лысоватого мужчины со впалыми щеками и без правой руки. Он ловко и уверенно орудовал левой, что-то записывая в толстой тетради, которая не падала только чудом, удерживаемая, помимо чуда, обрубком правой; наполовину пустой рукав пиджака был засунут в карман и пристегнут английской булавкой.
Управдом пришел не один. Его сопровождала статная женщина лет сорока, с портфелем и в пиджаке наподобие мужского, но нет, не мужском: очень уж рельефно он обхватывал ее щедрые формы, бугрясь где положено. Из-под юбки виднелись крутые икры. Голова выглядела несоразмерно маленькой, зато ее украшали косы, уложенные «корзиночкой» на затылке.
— Это товарищ Доброхотова, из исполкома, — уважительно произнес управдом, и дворник понял: начальство.
Женщина критически посмотрела на зеркало, но поправила на лацкане значок и пригладила волосы; подняла взгляд на доску с фамилиями и недовольно сощурилась. Не меняя выражения, взглянула на Лайму; озабоченно отогнула рукав, посмотрела на часы, потом повернулась к управдому:
— У меня в горкоме планерка в четырнадцать ноль-ноль. Давайте посмотрим в отношении жилплощади.
Дворник взял ключи, и все трое пошли наверх. Тетушка Лайма осталась стоять в легком оцепенении от непонятных слов женщины, прищуренных глаз и чуть поджатого рта.
По мере того как дворник отпирал одну необитаемую квартиру за другой, недовольный прищур исчез, рот не то чтобы улыбнулся, но помягчел, а в бумаге, извлеченной из портфеля, товарищ Доброхотова что-то отмечала карандашом.
Квартиру № 12 Ян отпирать не стал, а позвонил. Леонелла открыла дверь, и женщина с портфелем застыла в недоумении. Она вошла в гостиную. Взгляд задержался на портрете, скользнул по тяжелым портьерам, дурацкому диванчику на паучьих ножках — ни самой лечь, ни гостя положить — по шикарной люстре, которой положено в райкоме висеть, а не у этой буржуйки; по нарядной щекастой девочке с затейливым «эклером» на голове и в лакированных туфельках; и пока взгляд все это впитывал, вернулся прищур и поджались губы, а недоумение сделалось враждебным.
— Жилой фонд разбазариваешь, Шевчук, — сказала жестко, с тем же прищуром, — за безответственность знаешь что бывает?
Дворник на всякий случай запомнил фамилию однорукого.
— Так ведь согласно прописке, товарищ Доброхотова, — оправдывался управдом.
— Это какой-такой прописке? — брезгливо удивилась та. — Ты ее прописывал сюда? Нам бывшие хозяйчики не указ!
Шевчук мог бы возразить, что он рад был бы прописать такую кралю, однако прописка — дело милиции, а не домоуправления, где он работает меньше года, потому что перед тем воевал, а еще раньше жил под Донецком и знать не знал ни о крале, ни о домоуправлении, ни о тебе, кобыла с портфелем. Мог бы, конечно; однако промолчал, только культя напряглась в слишком просторном рукаве.
Буржуйка между тем без всякого объяснения вынула из сумочки и протянула — нет, не Доброхотовой, а управдому — паспорт. В паспорте была указана прописка, полностью соответствующая месту проживания, а также другие сведения. Однако исполкомовская женщина не обратила внимания ни на что — настолько она была потрясена советским паспортом, выданным 21 мая 1941 года; даже поднесла его совсем близко к лицу, что в некоторой степени делало понятным прищур.
Товарищ Доброхотова нечасто оправдывала свою фамилию — и уж во всяком случае не сегодня. Паспорт, знаете ли, паспортом, а четыре комнаты — это жирно будет; ей ли не знать, какие очереди на квартиры.
Похоже, что Леонелла тоже знала о квартирных очередях, потому и сообщила обалдевшему управдому, что ей полагается дополнительная жилплощадь.
— На каком основании? — Доброхотова резко повернулась и в первый раз посмотрела хозяйке в лицо.
— Для репетиций. Я артистка.
Управдом Шевчук никогда прежде не находился в одной комнате с артистками, а потому восхищенно смотрел, как она поправляет девочке воротничок и одновременно объясняет ему, Шевчуку, что со дня на день должны привезти рояль, а рояль в любое место не поставишь: звучать не будет; смотрел и знал, что как раз ей необходим и рояль, и дополнительная жилплощадь; кому ж, как не ей?..
— Ну, это мы еще посмотрим, — пообещала Доброхотова, захлопнула портфель и не прощаясь двинулась к выходу.
Впрочем, она и не здоровалась.
Для чего Леонелла приплела рояль, который никто ей, разумеется, привозить не собирался, она и сама не знала. Во дворце пионеров, где она вела кружок мелодекламации, рояль, конечно, был, и с аккомпаниаторшей Леонелла прекрасно ладила. Та подрабатывала в балетном училище. Она же и рассказывала, с негодованием тряся жидкой прической, о знакомой балерине, которая сумела вытребовать у начальства казенный инструмент плюс ходатайство на дополнительную жилплощадь и, что самое удивительное, получила и то и другое. Если бы в голове не осел этот нелепый разговор, то и управдом ничего бы не услышал о несуществующем рояле, хотя не для него это было сказано, а дразнить такую стерву опасно даже сейчас, когда Леонелла прочно стояла на ногах.
Именно потому и опасно — есть что терять. Не только пионеров, но и два заводских клуба самодеятельности, где она вела кружки народных песен. Эту работу Леонелла обрела по счастливой случайности: гуляя с Бетти в парке около оперного театра, встретила певицу, у которой перед войной брала уроки вокала. Певица больше не давала уроков, а пела, несмотря на пожилой возраст, и не где-нибудь, а на оперной сцене. На самом деле, пожилой возраст — это и сорок, и шестьдесят, однако сейчас она выглядела намного лучше, чем перед войной. Да, лицо выдавало борьбу косметики с беспощадным сценическим светом, но волосы были уложены театральным парикмахером, корсет прекрасно ладил с фигурой, а фигура — с костюмом, так что, напрягши воображение, можно было представить ее не только Брунгильдой, в роли которой она раньше блистала, но и Травиатой. Буржуазное происхождение певицы не было ни забыто, ни прощено: такое не прощается; просто на него сейчас смотрели сквозь пальцы ради «восстановления культуры», как это называли в газетах. «Некому петь, — с горечью прошептала она, — перед войной всех, всех… в Сибирь». О том, как она не попала в число «всех», одна не говорила, а другая не спрашивала. Певица умиленно, как все бездетные дамы, восхитилась Бетти («копия мамы…») и дала две контрамарки на «Аиду». Задала осторожный вопрос о муже. «Никаких известий», — коротко ответила Леонелла. По гравию ходили широкогрудые голуби с розовыми лапками. Бетти, в стайке других детей, бегала у фонтана.