Зиновий Зиник - Руссофобка и фунгофил
Дело в том, что, прожив со своей женой бок о бок четыре года в тюремном режиме, тюремщик из-за этой истории разлюбил свою жену. Он стал презирать ее, как всякий тюремщик презирает своего заключенного. Но одновременно и жалеет. И жалея свою жену, тюремщик-муж решил не отвязывать взрывчатку — иначе у него появилась бы возможность самому уйти из дома. Так они и прожили, ходя на проволоке, пока жена не скончалась. Продукты им носили из продуктовой лавки по телефонному звонку. (В России такой сюжет невозможен, оба сдохли бы от голода, не успев ни полюбить, ни разлюбить друг друга.) Герой Константина знакомится с этим анархистом, когда тот уже вдовец. Соседи по району считают его местным сумасшедшим, но профессор русской истории, узнав его английскую историю, сближается со вдовцом и оба проводят долгие вечера в пивной, обсуждая мироздание и вопросы международной политики. Явно имея в виду Клио и ее друзей пацифистов, Константин вкладывает в уста престарелого анархиста следующее рассуждение:
"Атомная бомба — орудие массового уничтожения, повязавшее наши два мира — социализма и капитализма, Востока и Запада. Эта повязанность и заставляет нас любить друг друга!" И старый анархист, улыбаясь в усы, поднимает тост за долголетие атомной бомбы .
"Наивный человек, — отвечает ему герой Константина, профессор Похлебкин. — Нас сплотит оружие, мощнее атомной бомбы, оружие массового уничтожения, которое нас обоих, наши два мира, плотно связывает: двоемыслие!" И профессор Похлебкин пускается в следующую цепочку поэтических, я бы сказал, силлогизмов: Запад, который одержим материализмом, наконец-то доискался до окончательной идеи расщепления материи — расщепил атом и ядро и в результате создал страшнейшее оружие, ядерную бомбу; однако в своей одержимости материальным аспектом мироздания Запад проморгал духовную, душевную и мыслительную сторону бытия, над которой бились, лишенные материального благосостояния, российские умы; русский человек, склонный к общинной, коммунальной жизни, к общности и духовному равенству, добился, в конце концов, самого невозможного, немыслимого - расщепления мысли и духа на общинном, государственном уровне. Советская власть, утверждает профессор, есть материализованная, воплощенная на земле, здесь, сейчас, идея двоемыслия, зачатки которой мы находим и в викторианстве, но лишь советская власть добилась, казалось бы, невероятного: когда двоемыслие, расщепленная совесть и лояльность как духовный и душевный идеал стали ежедневным образом жизни, так сказать, онтологией советской экзистенции, тогда неверие в основы марксизма-ленинизма-сталинизма (как, скажем, неверие в воскрешение в иудео-христианстве) при верности партии (церкви) с ее марксистско-ленинскими лозунгами становится необходимым и достаточным условием принадлежности к советской религии. Эта воплощенная двойственность, закаленная в годы чисток, людоедства, войн внешних и внутренних, превращает каждого советского человека в самое мощное оружие на свете — в расщепленное ядро, некий эквивалент ядерной бомбы, поражающей не мир материи, а мир духа. А все эти атомные бомбы и ядерные ракеты, позаимствованные, конечно же, у Запада и понавешанные вокруг государственных границ, для советской власти не более чем устрашающие бубенцы у шамана — ритуальные причиндалы, которые наивный Запад воспринимает как символы и тотемы страха и разрушения; и советская власть гремит этими устрашающими бубенцами исключительно для того, чтобы Запад испугался и прислушался — к советской власти, которой только и надо, чтобы к ней стали прислушиваться, чтобы с ней стали беседовать откровенно, чтобы разговорились, обнажили свою душу, зачатки собственной раздвоенности — а ведь этой раздвоенности и школьного двоемыслия хватает и здесь. Везде, где есть, хотя бы в зачаточном состоянии, ложное чувство вины, ощущение собственной греховности, трещинка в лояльности собственному правительству, государственному строю, народу (оправданная или нет, неважно), советская власть тут как тут, утверждается, как радиоактивное облако, в сердцах и мыслях, расщепляя и обобществляя, стараясь весь земной шар превратить в одну гипербомбу. Тогда и наступит мир — вечный и нерушимый, мир всеобщего двоемыслия, устраняющего мысль как таковую, и с ней — войны. "Сочетание атомной бомбы и советской власти, — заключает профессор, — есть единственно возможная гармония антиматерии и антидуха. А кто может устоять перед гармонией такого масштаба?"
* * *"Но для подобного массового расщепления мозгов, по вашей ядерной терминологии, нужна цепная реакция, тяжелая масса нужна, сплоченность. То есть, тяжелые цепи нужны, наручники, — пытался я откаламбуриться от цепных реакций Константина. — Но в Советском Союзе нехватка не только продуктов, но и цепей. Колючую проволоку и ту экспортируют. Но на Западе не производят наручников в количестве, достаточном для экспорта цепной реакции".
"А вы, значит, на диссидентов надеетесь? - криво усмехнулся Константин. — Надеетесь, то есть, по-нашему, на инакомыслящих. Но на то он и инакомыслящий, чтобы мыслить инако. То есть, в нашем случае, когда кругом царит двоемыслие, он тянется в знак протеста к единомыслию, к единой правде. Начинает, как Солженицын строить домашние крепости и возводить алтари за колючей проволокой посреди вермонтских холмов; или, как тот же Антони морочить себе и другим голову идеей пацифизма; или, как моя дура Нуклия, отправляются на поклон в Москву, как в новую Мекку. Но, в сущности, всем им наплевать: и на православие, и на атомную бомбу и даже жопа для них, как для гомика Антони, не конечная цель. Потому что инакомыслие в корне своем в той же степени от слова "инако", как и от слова "инок", то есть, в сущности, главная идея, как у монаха и отшельника, не замараться соучастием. Не запятнать себя злыми деяниями. И тут советская идеология тут как тут с готовым рационализаторским предложением на руках: "все зло мы возьмем на себя!"
"Взамен на что?"
"А вы сидите и не чирикайте. И больше ничего от вас не требуется. Все зло мы возьмем на себя, а вы, инакомыслящие, занимайтесь своими инакомыслящими разговорами, но не публично, а между собой, в своих отдельных нишах спиритуального Пантеона. Обсуждайте юродство на Руси и синкопы у Мандельштама, византийскую икону и сибирских шаманов, высоцкую хрипоту и окуджавскую грусть — только не лезьте со своими идеями в аппарат управления. Не лезьте к власти, власть — зло, зло оставьте нам. Вы будете невинными, незапятнанными и одновременно духовно растущими. Как картофель в черноземе, с эдакой чистой розовой шкуркой. И уверяю вас, мы вас не тронем: продолжайте гнить в полной темноте, созревая внутренним светом. Компромисс был найден. И никаких, уверяю вас, цепей не нужно для сплоченности. Цепи нужны были Сталину, потому что Сталину нужна была вера и правда, ему нужно было стальное единомыслие. Даже Хрущев верил еще в ленинские нормы, как и интеллигенция той поры — в социализм с человеческим лицом. Думали, что доказывают друг другу свою правоту. А теперь и так все ясно. И верности и преданности ни от кого не требуется. Полное разделение труда. Даже сажать не надо. Весь картофель давно посажен. А кто не прижился на родной почве — давно эмигрировал. Тоже, отстаивая идеалы либерализма и отказываясь от соучастия. Но я вам скажу: вся эта эмиграция — еще одна попытка показать кукиш советской власти, и больше ничего. Последняя попытка доказать, что не вся власть у Политбюро, что, мол, у меня, мол, есть тоже власть: хлопнуть дверью. Ну и хлопнули, а дальше что? И здесь, как выяснилось, тоже не слишком разгуляешься: и здесь соучастие, в других, правда, преступлениях, и здесь, между прочим, свое двоемыслие. То есть, опять же, своя советская власть в зачаточном масштабе. И масштабы, между прочим, растут. И чтобы в этом убедиться, эмигрировать вовсе и не надо было. Умные люди, как сидели, окопавшись в родной культуре, так и сидят и не чирикают. Потому что знают, что битва с советским двоемыслием проиграна, и пока более мощного оружия, чем расщепление мыслительного ядра, не придумано". '
"Вы рассуждаете так, как будто вы сами не эмигрант, а представитель советской стороны на переговорах о прекращении гонки вооружений", — пытался я иронизировать.
"Я? Эмигрант? Какой же я эмигрант, когда у меня до сих пор советский паспорт в кармане? Я с Западом в состоянии развода, а если и был женат, то фиктивно. В то время как вы — вечный муж".
До этого момента разговор шел на равных. Точнее, я воспринимал этот разговор как еще один нелепый эмигрантский спор на вечные темы: что делать и кто виноват? И рассуждение Константина про ядерную бомбу и расщепление мысли я поначалу посчитал за очередной бредок — старинный плод российского умствования, которое не может обойтись без теорий о мировом заговоре, вселенской конспирации и т.д. и т.п. В лондонском полицейском участке, в камере предварительного заключения, где держат алкоголиков и набедокуривших клошаров, этот распоясавшийся пророк тотального двоемыслия в какой-то момент показался мне заурядным шизофреником, графоманом, свихнувшимся на собственной непризнанности. Наличие британского паспорта и долгий опыт западной жизни создавал у меня иллюзию собственной нормальности, стабильности, некого душевного комфорта, удобного кресла беспристрастного судьи и, облокотившись на спинку этого кресла, — на собственное заслуженное прошлое, я был уже готов поплыть: в забытый бредок бесконечного российского трепа, не имеющего отношения ни к чему — точнее, не имеющего отношения к ежедневному выживанию, с попыткой сохранить человеческое достоинство, из которого здесь и вырастает вся высокая философия и даже низкопробное искусство. И вдруг одной фразой Константин провел между нами магическую черту: советскую государственно-паспортную границу, и все мытарство, бред и морока эмиграции, головокружительного прыжка через железный занавес вернулись вдруг как неприятный гость, от которого вроде бы избавился. Как бы убедительно ни говорил этот фиктивный муж западной цивилизации про неизбежность победы самого мощного на свете ядерного оружия — коммунизма — эта победа еще не наступила, слава Богу, и пока она не наступила и мы не слились в единстве двоемыслия, все, что ни говорил Константин не было ни шуткой, ни бредом: он отстаивал свою принадлежность к миру, с которым я был в скандальном разводе и смерти которого желал всей душой.