Максим Шраер - В ожидании Америки
Самодовольный Анатолий Штейнфельд в новой шляпе и темных очках проплыл мимо. Потом он развернулся и догнал нас с мамой.
— Мадам, не заинтересует ли вас романтический ужин со мной? — обратился он к маме.
— Слушайте, Штейнфельд, — мама ответила так быстро и четко, что румянец сыновней гордости ударил по моим щекам и кончикам ушей. — Во-вторых, вы разве не видите, что меня уже пригласили на свидание? — сказала она, опираясь на сгиб моего локтя. — А во-первых, разве в Болонье мой муж вам не велел держаться от меня подальше? Так вот, он будет встречать автобус в Ладисполи на главной площади. А дважды он никогда не предупреждает.
Мама развернулась на каблучках и потянула меня за собой в поток расписной соррентийской толпы. Как я любил ее такой сильной, такой решительной!
Мы купили два ломтика самой дешевой, какую сумели найти, пиццы и слонялись от одного открытого кафе к другому, слушая музыку и не решаясь занять столик. В конце концов мы отыскали кафе, показавшееся нам не таким устрашающим, как остальные, и притулились за угловым столиком, подальше от музыкантов и туристов, восседавших над здоровенными блюдами с салатами и макаронами. Наконец, официант нас все-таки углядел, и мы потребовали карту, словно намереваясь заказать основательный ужин. А когда он подошел снова, я попросил показать нам десертное меню. «Мы передумали. Не голодные», — объяснил я. Мы заказали самую маленькую порцию джелато, фисташкового и арбузного, и немного воды в придачу. Официант смерил нас взглядом, каким патриций удостаивает нищего попрошайку. Он принес блюдце с двумя крохотными шариками мороженого и одной чайной ложкой, а про воду и вовсе забыл. В жизни не пробовал мороженого вкуснее того, которое мы с мамой съели тогда, в Сорренто, на закате.
Было время, когда до рая всякий мог добраться пешком. Можно было оставить позади Сорренто со всей его мирской суетой и сутолокой, с тщетою его причудливых толп, с дорогими ресторанами и сотнями лотков, с которых торгуют мороженым. Просто-напросто покинуть эту обитель карманников и уличных музыкантов и дойти по узенькому перешейку до самого прекрасного места, какое только есть на всем земном лике. Потом вдруг природная катастрофа заставила скалы, соединявшие Капри с материком, опуститься на дно, и возник остров, на который ныне можно попасть лишь по воде. Ну и пусть, так или иначе, а до него все-таки можно добраться!
Поутру, неплотно позавтракав, мы погрузились на паромчик, принадлежащий Navigazione Libera del Golfo. Во времена моего детства совершенный близнец этого паромчика ходил между правым и левым берегами Москва-реки. Такой же престарелый инвалид — облезшая краска, скрипучие двери и пенсионного возраста команда. И вот теперь итальянский паром медленно приближался к конечному пункту нашего путешествия, а мы с мамой сидели на верхней палубе, мысленно перебирая происшествия вчерашнего дня. И чем ближе подходили к Капри, тем легче становилось у нас на душе и тем незначительнее представлялись вчерашние невзгоды. На осмотр Капри у нас было восемь часов плюс десять долларов на двоих, а также половина пленки в старом фотоаппарате, который мой дед привез из Восточной Пруссии среди прочих трофеев 1945 года. Фотографировали мы все больше глазами, и эти фотографии по-прежнему свежи в моей памяти. В тот день мы побывали едва ли не всюду. Сначала бурлящая толпа туристов увлекла нас на Пьяцца Умберто I с ее переполненными кафе и магазинчиками, с гудящей в ушах немецкой и английской речью. Мы читали вслух меню — написанные, точно программы концертов, мелом на грифельных досках. Увертюра: insalata caprese (сыр моцарелла, помидоры, базилик). Вступает первая скрипка: кролик, приготовленный с уксусом и розмарином. Лимонные печенья, limoncelli, точно трели пикколо.
Остров Капри, как мы вскоре узнали из выставленной для всеобщего обозрения карты, вмещает два городка, Капри и Анакапри, и несколько маленьких поселений. Мы решили подняться в горы так высоко, как позволяли нам ноги, — поездка кресельным подъемником из Анакапри на Монте Соларо была нам определенно не по карману. Мы прошли городским парком с кустами миндаля и прогуливающимися парочками ухоженных, светловолосых мужчин. Мама углядела лоток, заставленный сотнями темно-зеленых бутылочек, — это были духи, приготовленные из местных ингредиентов.
— Какие у вас есть запахи? — спросил я длинноногую продавщицу в платье из мягкой желтой материи.
— Любые, — и ее пальчики подхватили один из флакончиков, открыли и протянули маме, а после мне. Из бутылочки повеяло цветущим миндалем. Потом она взяла другой флакончик, и из него пахнуло прохладой океанского бриза. Итальянка держала цветущий миндаль в правой руке, океанский ветерок в левой и улыбалась.
— Мы можем смешать эти ароматы в любимой вами пропорции.
Я хотел было спросить, умеют ли они воссоздавать запахи по описанию — свежескошенное сено, аромат женских волос после долгой ванны, но мне не хватало слов, ни английских, ни итальянских, чтобы это передать.
Есть на свете места, в которых мечтает побывать всякий русский. Одно из них — Париж, другое — Рио-де-Жанейро, третье — Капри. Посетив их, вы умрете счастливым. Мы с мамой нашли на горной террасе открытое кафе с видом на Неаполитанский залив, заказали одну чашку чаю и к нему лимонного печенья. Нам принесли чай в чайничке из нержавеющей стали, молоко и лимон — на выбор. И никаких сожалений мы, расставаясь с семью долларами, не испытали.
— Ты помнишь Геймана? — будто бы невзначай спросила мама.
— Да, прекрасно помню. А что?
— Он всегда мечтал когда-нибудь попасть на Капри. Знал об этом острове все до последней мелочи. Из книг.
Гейман преподавал в Московской консерватории теорию музыки. По рождению он был польским евреем, но избегал всяких упоминаний об этом. Мы знали, что он вырос в Кракове в немецкоязычной семье психиатра. И полагали, что родителей Геймана убили нацисты. Музыка и поэзия — вот две страны, от которых, единственных, он не отрекся. Он был женат на бывшей своей аспирантке, нежной белокурой славянке с кошачьими глазами и вечным румянцем на щеках. Их сын, Кеша, был в средних классах моим лучшим другом. У него в детстве была самая добрая, самая искренняя улыбка, которую я когда-либо встречал. В старших классах, когда мы немного разошлись, Кеша стал боксером и выиграл несколько крупных соревнований. Его забрали в армию из института; вернулся он уже другим, поврежденным человеком. Через семестр после возвращения он бросил институт и ввязался в какие-то сомнительные дела. Время от времени он появлялся, просил у общих московских друзей денег для поддержки «выгодного бизнеса» или оплаты долгов — тех, которые не выплатил его отец. Потом исчез с концами.
Сколько я помню Геймана, он всегда трудился над одной и той же книгой — разбором музыкальной карьеры Стравинского. В конце дня, проведенного в консерватории, он возвращался домой, ронял на пол прихожей потрепанный портфель и прямо в зимнем пальто и котиковой шапке направлялся к пианино. Играл около часа — обычно из фуг Стравинского, порой останавливаясь в середине фразы. Поздним мартовским вечером, за два года до того, как мы уехали из России, жена так и нашла его, мертвого, за инструментом.
— Жаль, что ему так и не довелось увидеть Капри, — после долгого молчания сказала мама. — При жизни. Интересно, как бы он все это воспринял?
Так мы и сидели, мама и я, за одной чашкой чаю, почти на самой верхушке горы-острова. Казалось, весь мир у наших ног. У нас не было ни гроша за душой, никаких документов и удостоверений личности. Мало того, мы, казалось, застряли на пути из одной страны в другую. Жизнь менялась на глазах, но чувствовали мы себя на редкость спокойно — так, словно сама судьба положила нам на плечи свои невесомые руки.
За соседним столиком завтракала чета американцев. Он, пузатый, в красной бейсбольной кепке. Она — с тройным подбородком, в шаблонных, будто бы цыганских серебряных серьгах с бирюзовыми камушками, скорее всего, купленных здесь же, на острове. Разбитной официант принес им две тарелки с трехпалубными сэндвичами, две бутылки кока-колы и два высоких узких стакана. Гаргантюанских размеров сэндвичи источали манящие ароматы копченостей и горчицы. Молча, сосредоточенно американцы вгрызались в сэндвичи, глотали кока-колу.
Им было так хорошо, так уютно в своих «я», что они и думать не думали о каких-то там страхах и запретах, о тревоге за будущее. Они казались — были — людьми до неправдоподобия американскими, будто их окружали прозрачные пузыри, наполненные воздухом их родных штатов — Огайо или Пенсильвании. Беседуя, они называли друг друга «hun» и «luv» (усеченное и искаженное «honey» и «love» — «мой сладкий», «любовь моя»). Разговор состоял из важных замечаний относительно качества итальянской еды: «их» хлеба для сэндвичей, «их» сыра, «их» индейки. Нам с мамой становилось все труднее придерживаться отвлеченных тем.