Альва Бесси - Люди в бою
Куда нас отправят — на отдых (настоящий отдых), в резерв или в бой? Мы проводим этот день на склоне холма, то и дело объявляют воздушную тревогу, мы вконец издергались, коротаем время в разговорах о том, что ждет нас в ближайшем будущем. Ходят слухи, что ночью мы выступаем, что дивизию собирают в одно место, что нас, возможно, отправят на отдых. В час ночи опять приносят еду: кофе с испанским коньяком для обогрева, консервированную солонину, сардины. А в два тридцать нас перебрасывают на холм, километрах в трех от Корберы. Рассвет встречает нас жужжанием, гулом самолетов, мы прячемся от них, роем в твердой, спекшейся земле неглубокие укрытия, пытаемся затаиться за скалами, кустами, деревьями, дрожим, что самолеты вот-вот нас обнаружат и скинут на нас бомбы. (Кёртис забился под выступ скалы и не вылезает оттуда.)
Оказалось, что ни Гандеса, ни Вильяльба так и не взяты, хотя нам наконец удалось овладеть холмом, от которого нас трижды отбрасывали. Испанские quintos[151] первый раз участвуют в серьезном бою и, за немногими исключениями, проявляют себя очень плохо. Интернационалисты — как бойцы, так и командиры — делают все возможное: они поднимаются в атаку, чтобы показать пример молодежи (и не только для этого), но испанские парнишки не следуют их примеру, они боятся идти в бой под огнем, на них не действуют ни уговоры, ни брань, ни пинки, ни угрозы расстрела (двоих и впрямь расстреливают). Мы не сомневаемся, что нас держат в резерве прежде всего из-за них, хотя и в резерве, нам все равно пришлось порядком повоевать. Перспективы у нас малоутешительные: каждый день не только отдаляет нас от Гандесы с ее разветвленными коммуникациями, где размещена итальянская база, но и дает противнику время для переброски солдат и боеприпасов — где бы они ни находились. Мы куда больше боимся их техники, чем их пехоты: солдаты у них никуда не годные — они не хотят воевать.
(Перед переправой через Эбро Эд Рольф сказал мне: «Это последняя операция, в которой ты участвуешь». Больше он ничего не хотел говорить, намекал только, что его просили порекомендовать человека, годного для журналистской работы, и что, учтя мой «опыт и способности», остановились на мне. «После этой операции, — сказал он, — нас с тобой отсюда переведут». Он не объяснил, ни куда нас переведут, ни чем мы будем заниматься, сказал только: «Вот увидишь!» Но я не очень-то верю в его предсказания, потому что сам несколько месяцев назад тоже предрекал: «У меня предчувствие, что ты уедешь из Испании до первого июля», — говорил я. Уж очень мне хотелось его подбодрить.)
В час ночи мы выступаем (боишься за свою жизнь, думаю я); светит луна; чтобы наши тени не выдали нас, мы тянемся двумя шеренгами под деревьями по обочинам дороги, проходим через разрушенные налетами предместья Корберы, шагаем по шоссе. Потом забираем влево, в длинное извилистое ущелье, проходим километров пять и в трех километрах от Гандесы сменяем два батальона XI бригады, которые стоят здесь. (Да, конечно, ты боишься за свою жизнь, но, по правде говоря, ты уже научился всему, чему мог научиться; по правде говоря, солдат из тебя никудышный, ты не способен вести за собой людей, твой вклад в общее дело ничтожен, тебе пора отсюда сматываться, а ведь, по правде говоря, ты просто дрожишь за свою жизнь.) Остаток ночи уходит на то, чтобы ознакомиться с местностью, расположить взводы и отделения по окопам, а командный пункт роты в блиндаже, неподалеку от них.
— Ну и ну! — говорит Аарон. — Такого нарочно не придумаешь! Окопы всего в два фута глубиной. В них не влезть и из них не вылезть так, чтобы тебя не засекли, а здесь нет ни лопат, ни кирок, чтобы окопаться получше. Значит, бойцы смогут выходить за едой только по одному, да и то в темноте. Чтоб им пусто было! — ругается Аарон. — Видно, им не дорога жизнь их бойцов!
Блиндаж вырыт в террасе в четыре фута высотой, очертаниями он напоминает пышку, разрезанную пополам. У него два входа, и Кёртис сразу же устраивается в одном из них вместе с Харолдом Ли, нашим новым (и косоглазым) фельдшером.
— Выметайся отсюда, — говорит Аарон. — Тут и без тебя тесно.
— Куда я пойду? — ноет писарь.
— Возьми лопату и выкопай себе окоп.
— Лопат нет.
— Проваливай отсюда, — говорит Аарон, и мы укладываемся спать в этой полукруглой норе; ждем рассвета.
— Укрыться тут негде, — говорит Аарон, — окопы никудышные, инструмента нет.
Когда к нам вселяется телефонист вместе со своим телефоном, в блиндаже и вовсе не пошевельнуться. Но мы все равно засыпаем.
Розовоперстая заря прекрасна — по небу плывут жемчужно-серые чуть рдеющие облака. Заря прекрасна — по небу плывет эскадрилья, двенадцать самолетов летят к реке — они бомбят ее каждый день, и весь день напролет: разрушают наши мосты, мешают подтягивать резервы. Земля изрыта воронками от мин, усыпана минными осколками; предполагается, что мы простоим здесь недолго — скоро нас сменят. Мы должны находиться в обороне, затаиться, стрелять, только если на нас нападут. Так мы и делаем. Дивизию все еще стягивают в одно место, но для чего — отвести на отдых или бросить в атаку — мы не знаем. Мы затаились: бойцы лежат плашмя под палящим солнцем в неглубоких окопах, вырытых посреди виноградника, мы сидим в блиндаже; нас забрасывают минами. (Кёртис по-прежнему тут.)
Наше наступление, по-видимому, остановили; говорят, что мы мало помогли Леванту: чтобы укрепить Гандесу, Франко перебросил войска не из Леванта, а из сектора Балагер — Лерида. (Ну конечно, ты думаешь, что тебе пора отсюда смываться, писать — вот чем тебе надо заниматься. Литература тоже оружие. Но что такое писательский труд — работа более высокого класса или просто другая работа? Кто воюет и бежит, для сраженья будет жить. А может быть, так: и воюет даже тот, кто сейчас оставит фронт. Но Эд, который собирается с минуты на минуту уехать в Барселону — сейчас он в леске, в полукилометре за нами, где находится штаб батальона, — не может мне ничего сообщить. Он не знает, когда поедет в Барселону, не знает, когда вернется назад. Он не говорит, что будет делать там.)
Падает несколько снарядов — перелет, противник нащупывает каменный домик позади нас, где находится штаб батальона; падает несколько мин, одна не взрывается; испанский парнишка несется к нам с миной в руках, Аарон останавливает его на бегу, велит осторожно отнести мину подальше. Мы находим липкий глиняный горшок с медом — по нему ползают мухи. Мед съедаем, он сладкий, в нашем рационе так не хватает сахара, что мы мечтаем о нем днем и ночью. Бойцы поодиночке приходят за едой, потом возвращаются в окопы. Весь день то появляются, то исчезают фашистские самолеты, но они не обращают на нас никакого внимания. Говорят, что ночью нас сменят и мы отойдем в тыл на отдых и переформировку. Это очередная параша: приходит ночь, а мы сидим все тут же, к нам присылают сто zapadores[152], чтобы отрыть для нас окопы поглубже; сидим мы тут и на следующее утро, составляем список — кого наградить, кого повысить в чине. Я иду через виноградник к штабу батальона, с верхнего этажа дома доносится смех. Время от времени падают случайные снаряды — и все мимо. Наверху Вулф, Уотт, Рольф и прочие режутся в покер вместе с вестовыми, которые принесли им из Корберы хорошее вино. Эд всех обыгрывает, лишний раз доказывая, что у интеллигента есть известные преимущества перед другими, даже в армии; все они навеселе.
— Vino bueno! — кричит Вулф своему ординарцу. — Mas, chico, mas y mas![153]
Я немного болтаюсь в штабе. (У Эда нет никаких новостей.) И я толкую с Луком Хинманом — он рассказывает мне, как создавал профсоюзы рабочих консервной промышленности в Калифорнии. Он похудел, осунулся, но его красиво очерченный рот, как всегда, твердо сжат, голубые глаза смотрят уверенно. Потом я возвращаюсь в свой блиндаж, где Аарон все еще спит беспробудным сном и где песок сыплется тебе на голову, в глаза, в носки, в еду, в питье, скрипит на зубах. Снаружи раздается крик, мы выбегаем из блиндажа; штабные орут, указывают куда-то пальцами, мечутся, как куры с отрубленными головами. Мы смотрим, куда они тычут. Охваченный огнем самолет падает вниз, бойцы пляшут от восторга. «Fascista! — кричат они. — Criminales! Una trimotore, una negra!»[154] Не знаю, откуда они взяли, что это фашистский самолет, да еще трехмоторный. Это мог быть и наш, но зрелище и впрямь красивое — огненное грушевидное облако, прорезая голубое небо, медленно опускается на землю. Фашистский это самолет или нет, я все равно отождествляю себя с его летчиком: я горю вместе с ним, пока он силится отстегнуть привязные ремни, пытается выброситься, хотя не исключено, что он давно уже мертв: белый цветок парашюта так и не раскрылся, и самолет исчез за холмами.
В полдень нас сменяет 27-я дивизия, мы настолько рады выбраться из этой дыры, где в общем-то так ничего и не произошло, что отмахиваем бегом чуть не все пять километров по оврагу до шоссе Гандеса — Корбера. На шоссе мы перестраиваемся и идем к Мора-де-Эбро — там, за пятнадцать километров от фронта, мы станем на отдых. Корберу мы пересекаем при свете луны, когда мы подходим к предместьям, нам в нос внезапно шибает трупным запахом. От города ничего не осталось: через полчаса после того, как наши части, заняв его, ушли на Гандесу, налетели фашисты и разрушили город дотла. В этот день они возвращались ежечасно, бомбежки, ровняя город с землей, следовали одна за другой. Хотя в Корбере не расквартированы войска, нет складов оружия, но через нее проходило шоссе — сейчас его загромождают развалины. Когда мы идем через город, не слышно ни звука, только шарканье наших ботинок по разбитой мостовой; от разлагающихся тел женщин, стариков и детей, все еще погребенных под развалинами, по пустынным, залитым луной улицам разносится сладковатый смрад; остовы домов отбрасывают на дорогу причудливые тени. Мы молча проходим через город: что тут можно сказать?