Луиджи Пиранделло - Новеллы
Я с досадой и горечью наблюдаю, как дух мой мечется в ловушке, не желая обрести покой в моем уже не юном, отяжелевшем теле. Тотчас гоню всякую мысль, которая грозит утвердиться во мне, бросаю любое занятие, которое грозит стать привычкою; я не хочу быть рабом долга или собственных привязанностей, не хочу, чтобы дух мой застыл под твердой корой убеждений. Но я чувствую, как тело мое день ото дня все более неохотно подчиняется мятежному духу: оно стареет, слабеет в коленях, да и в руках нет уж былой силы... Оно просит покоя. И оно его получит.
Нет и еще раз нет! Я не могу и не хочу смириться, не хочу медленно умирать, являя собой жалкое зрелище старческой немощи. Не хочу. Но сначала я... не знаю, что я сделаю, только мне обязательно нужно дать выход той ярости, которая душит меня.
Ну хотя бы... вцеплюсь вот этими самыми ногтями в лицо какой–нибудь хорошенькой женщине, которая держится вызывающе, затуманивая голову каждому встречному!
Как глупы, как глупы женщины, эти жалкие неразумные существа! Наряжаются, прихорашиваются, стреляют глазками направо и налево, улыбаются, выставляют напоказ свои соблазнительные формы, насколько это позволяют приличия, и ни на минуту не задумываются о том, что и они тоже в ловушке, что их ожидает смерть и что в себе они носят ловушку для тех, кто еще не появился на свет!
Да, именно в них, в женщинах, ловушка для нас, мужчин. Они на какой–то миг доводят нас до белого каления, чтобы исторгнуть из нас еще одно существо, обреченное на смерть. Распаленные их ласками и речами, слепые от буйной страсти, мы опрометью кидаемся в ловушку.
Меня самого — это меня–то! — они заставили пасть. Причем, совсем недавно. Вот почему я в такой ярости.
Подлая ловушка! Если б ты ее видел... Что твоя непорочная дева! Скромная, робкая. Завидев меня, всякий раз опускала глаза и краснела. Знала, что иначе меня не совратишь.
Она приходила сюда во исполнение высокого христианского долга милосердия, приходила к больному и страждущему. Не ко мне, конечно, а к моему отцу. Помогала нашей старой домоправительнице ухаживать за бедным моим отцом, который лежит вон в той комнате...
Живя по соседству, она подружилась с нашей домоправительницей и заходила к ней поплакаться на своего мужа: этот кретин вечно попрекал ее тем, что она бездетна.
Понимаешь, в чем тут дело? Когда человек начинает костенеть, когда не может уже двигаться, как прежде, ему хочется видеть вокруг себя других мертвецов, маленьких, мягких и гибких, которые еще движутся, как двигался он сам, когда был мягким и гибким; ему хочется, чтобы эти маленькие мертвецы походили на него и выделывали всякие штучки, на которые сам он уже не способен.
Приятная забава — утирать нос маленькому мертвецу, который еще не понимает, что он в ловушке, прихорашивать его и водить на прогулку.
Так вот, она сюда ходила.
— Я представляю себе, — говорила она мне, опуская взор и заливаясь краской, — как вам, должно быть, больно, синьор Фабрицио, столько лет видеть вашего отца в таком состоянии!
— Да–да! — бросал я в ответ и шел прочь.
Теперь–то я уверен, что она, как только я отворачивался, давилась смехом и закусывала губу, чтобы не расхохотаться.
Я каждый, раз уходил от нее, так как чувствовал, что против собственной воли восхищаюсь этой женщиной, и совсем не потому, что она хороша собой (а она была настоящая красавица, и чем скромнее она держалась, выказывая пренебрежение к своей красоте, тем неотразимее становилась для меня); я восхищался ею потому, что она не удовлетворяла желания мужа поймать в ловушку еще одно несчастное существо.
Я думал, все дело было в ней. Оказалось — наоборот: у них ничего не выходило из–за этого болвана, ее мужа. И она это знала или, по крайней мере, подозревала, пока у нее не было полной уверенности. Потому, видно, и смеялась — надо мной смеялась, надо мной: ведь я восхищался ею как раз из–за ее мнимого бесплодия. Смеялась втихомолку, затаив коварство в душе, — и ждала. И вот однажды вечером...
Случилось это здесь, в этой самой комнате.
Я сидел тут в полумраке. Мне, видишь ли, нравится наблюдать, как за окнами угасает день, как меня понемногу обволакивают сумерки, при этом я говорю себе: «Меня здесь нет. Если бы в этой комнате был кто–нибудь, он встал бы и зажег лампу. Я не зажигаю лампу, потому что меня здесь нет. Я — как вещи в этой комнате — кресла, столик, портьеры, шкаф, диван, — которым не нужен свет, которые не знают, не видят, что я здесь. Я хочу быть таким же, как они: не видеть себя, забыть, что я тут сижу...»
Итак, я сидел в темноте. Она вышла на цыпочках вон оттуда, из комнаты моего отца, где горел ночник, слабый свет которого едва пробивался сквозь щель приоткрытой двери, не рассеивая сумерек.
Я не видел ее, сидел к ней спиной. Может быть, и она меня не видела. Наткнувшись на меня, вскрикнула, вроде бы лишилась чувств и упала мне на грудь. Я наклонился к ней, щека моя слегка коснулась ее щеки, так что я совсем близко ощутил жар ее трепещущих губ, и...
Меня пробудил наконец ее смех. Демонический смех. Он до сих пор звучит у меня в ушах! Как смеялась, ну как смеялась эта злодейка, смеялась, пока не скрылась за дверьми! Смеялась тому, как ловко заманила меня в ловушку напускной скромностью, смеялась над моей посрамленной суровостью и еще кое над чем, как я понял впоследствии.
Она уже три месяца как уехала отсюда — ее муж получил место преподавателя лицея где–то в Сардинии.
Бывает, что и назначение приходит кстати.
Я не увижу плод моего падения. Не увижу никогда. Но порой меня так и подмывает помчаться к этой злодейке и задушить ее до того, как она поймает в ловушку несчастное существо, исторгнутое из меня таким предательским способом.
Я рад, друг мой, что не знал своей матери. Если бы я ее знал, моя неутолимая ярость скорей всего не вспыхнула бы во мне. Но раз уж она вспыхнула, я рад, что не знал матери...
Идем, загляни–ка в эту комнату. Смотри!
Это мой отец.
Он семь лет уже в таком состоянии. Все, что от него осталось, рот да глаза. Рот жует, глаза плачут. Он не говорит, не слышит, не может шевельнуть ни рукой, ни ногой. Ест и плачет. Ест, когда в рот положат. Плачет самостоятельно, без причины, а может, в нем что–то осталось, последняя искорка, которая упрямо тлеет через семьдесят шесть лет после начала угасания.
Ну, как ты думаешь, разве не ужасно застыть вот так, намертво, и все–таки оставаться в ловушке, не имея никакой возможности вырваться из нее?
Он скорей всего не думает о своем отце, о том, кто вырвал его из потока жизни семьдесят шесть лет тому назад и тем самым обрек на смерть, которая так безбожно запаздывает. Но я–то о своем отце думаю, я сознаю, что я — отпрыск этого человека, который уже перестал двигаться, я понимаю, что он, и никто другой, определил, когда мне попасть в ловушку!
Гляди — плачет! Вот всегда так: сам плачет и меня до слез доводит! Он хочет освободиться, это ясно. Что ж, настанет день, когда я его освобожу. С собой вместе. Вечера теперь стали холодные, и вот как–нибудь вечерком мы растопим жаровню... Не хочешь ли составить компанию?..
Нет?.. Не стоит благодарности... Да, конечно, пойдем прогуляемся, дружище. Я вижу, ты соскучился по солнцу. Идем.
БУМАЖНЫЙ МИР (Перевод А. Косе)
Шум и толкотня на виа Национале, в самом начале проспекта; в центре толпы — двое спорящих: мальчишка лет пятнадцати и синьор со щетинистой желтой, словно дыня, физиономией, на которой поблескивали стекла очков от близорукости, толстые, как бутылочные донышки.
Сей последний, напрягая надтреснутый фальцет, пытался доказать свою правоту и непрестанно размахивал руками, в одной из которых сжимал эбеновую трость с набалдашником слоновой кости, а в другой — книжку, судя по шрифту, старинную.
Мальчишка орал и топал ногами, пиная осколки пошлейшей терракотовой статуэтки, валявшиеся на тротуаре вперемешку с обломками столбика из крашенного под бронзу алебастра, служившего статуэтке цоколем.
Из зрителей некоторые громко хохотали, некоторые строили постную мину, некоторые — сострадательную; а из малолетних сорванцов, забравшихся на фонари, кто лаял, кто свистел, кто гудел в кулак.
— Это уже третья! Это уже третья! — вопил синьор. — Я читаю на ходу, а он нарочно подставляет мне под ноги свои мерзкие статуэтки, чтобы я их опрокинул. Это уже третья! Он охотится за мной! Подстерегает! Один раз на Корсо Витторио, потом на виа Вольтурно, теперь вот здесь...
Торговец статуэтками, в свой черед, сыпал заверениями и оправданиями, пытаясь убедить близстоящих в своей невиновности:
— Да нет же! Он сам виноват! Не читает он вовсе! Наступает прямо на мой товар! То ли не видит, то ли в облаках витает, как бы то ни было, вот что вышло...
«Но трижды?» — со смехом переспрашивали слушатели.
Наконец сквозь толпу удалось пробиться двум полицейским, вспотевшим и запыхавшимся; и поскольку при их появлении тяжущиеся стороны принялись выкрикивать свои обвинения и оправдания еще громче, стражи порядка решили, дабы прекратить представление, отвезти обоих в наемном экипаже в ближайший полицейский участок.