Борис Носик - Пионерская Лолита (повести и рассказы)
— Как это пойду? А паспорт? А граница? — воинственно спросил Зяма. — Так не бывает!
— Так было.
Все оглянулись и увидели, что тихий мелодичный голосок принадлежал Зяминой жене, Любе (Гоч, даже не оборачиваясь, ощутил волны ее женского тепла).
— Я читала про это в романе Набокова. Мальчик мечтал уйти обратно. И ушел туда. Он больше не вернулся. Может быть, он там…
— И уже больше не мальчик, — язвительно сказал Кучерский.
— Вот видите. Я стою за прилавком, а моя жена читает. Разделение труда, — сказал Зяма. — Таким образом, как во всяком приличном движении, у нас обнаружилось два крыла. Умеренное, с Кучерским, и экстремальное…
— Экстремическое, — сказала Люба неуверенно.
— Пусть так… Пусть они развиваются, а мы будем посмотреть, как говорили интеллигенты у нас в Дербенте.
Так прошло первое заседание, которое принесло в скудный Галин бюджет некоторый приварок. Гоч с Кучерским и другие члены союза, куда приходили (отчасти по подписке, а отчасти бесплатно, прямиком из консульства) разнообразные газеты и журналы на трех языках — «Московский комсомолец», «Гракан терт», «Вечерний Тбилиси», «Советише Геймланд», «Русская мысль», «Вечерний Ташкент», «Известия», «Биробиджанише штерн», «Казахстанская правда» и даже «Новая русская мысль», — лидеры и рядовые члены обсуждали текущие события и делились друг с другом опытами своей быстротекущей жизни. Однажды один знакомый армянин донес до них тревожную весть о том, что в революционной армянской организации недовольны утечкой личного состава в их союз. Впрочем, весть эта быстро рассеялась в дружеской атмосфере чаепития и обсуждения прессы. Семен тоже нередко засиживался у них и был как бы членом-соревнователем их союза.
Между тем Гоч почувствовал, что он уже созрел для ухода. За неделю он обошел всех новых друзей, нежно простился с Семеном и Бутуной и, воспользовавшись нерасторопностью ее мужа, поцеловал руку Любе. Жора вызвался довести его до Эвиана, а Галя взяла отпуск за свой счет, чтобы его проводить до гор.
Накануне отъезда, поздно вечером к ним пришел совсем бледный Зяма и сказал, что случилось несчастье. Ночью были взорваны лавка марокканца и помещение союза. Погиб хозяин лавки, который после трудового дня пил у себя чай с мятой. И Кучерский, который засиделся там допоздна, разгадывая кроссворд из «Вечернего Тбилиси» (дореволюционная повозка, четыре буквы).
— Но кто это сделал? — изумился Гоч.
— Ясно кто. Туркофобы проклятые, и что им мешало? Вам надо уходить сейчас же. Жалко будет девочку…
— Мы едем, — сказала Галя, бледнея. — Я пойду звонить Жоре, назначу ему возле «Порт Орлеан».
— Что с них взять? Они же ничего другого не умеют придумать, — сказал тат. — Но лично мне вместе с Любой не хотелось бы взлететь на воздух. А что теперь делать?
— Записывайте, — сказал Гоч. — Первое. Сейчас же предупредите полицию: охрана вашей квартиры, охрана Галиной квартиры. Потом — обговорите с армянами и делайте официальное заявление. У армян есть своя организация — «За возвращение в Армению». Ее они не трогают. Влейтесь в нее. Слейтесь. Попробуйте ее переименовать — «За возвращение на Кавказ!». И дайте лозунг на четырех языках, включая таджикский, для татов и бухарцев. Таким образом, к вам придут еще бухарцы…
— Светлая голова! — сказал Зяма. — И вы ни чуточки не еврей?
— Кажется, нет. Я даже не вполне чеченец. И я не вполне русский. Я даже не уверен, что я вполне человек. Я — Гоч. Садитесь. Невпрус учил, что нужно посидеть перед дорогой.
— Невпрус — это имя? — спросил тат, настороженно стоя у окна.
— Это аббревиатура. Сокращение.
— Ну да, то есть не вполне пруссак. Может быть, он был Гейне? Моя жена любит Гейне.
Галя вошла решительная и бледная.
— Я предупредила полицию, дала оба адреса. Жора ждет нас в кафе «Порт Орлеан». Можно выходить?
— Да, — сказал Зяма, отходя от окна. — Полиция уже здесь.
На южную автостраду они выехали не сразу. Жора хотел убедиться, что их не преследуют. Убедившись, что сзади чисто, он расслабился.
— Ну что, правду я тебе говорил? — спросил он у Гоча. — Жизнь имеет здесь разнообразие. Тебя уже два раза чуть не убили. И кто? Братья-армяне. А что там у вас? Как там в ваших стихах — «бежали робкие армяне».
— Ты не чеченец, ты старуха… — припоминал Гоч. — Ты трус, ты раб, ты армянин…
— Вот видишь! А тут… Бедняга Кучерский… Слушай, а может, в нем и турецкая кровь тоже была. Как у этого симпатяги, как его?
— Остап-Мария Бендер, — сказала Галя, придвинувшись, и левый бок у Гоча стал греться сильнее.
— Вы даже не знаете, как сильно вы все похожи здесь друг на друга, — сказал Гоч. — Какие вы маленькие издали и какие похожие, беспомощные… Когда спускаешься сутки, двое, дальний человечек на склоне становится все больше — как темный таракан на снегу. А кругом эта белая беспредельность снега, и ледников, и холода. И зубчатка хребтов, неприступность, обрывы. То вдруг стены, так круто, то пологий подъем, точно музыка, и склон переходит в склон, и скала контрапунктом, и гора до небес монолитом… Эта щедрость во всем — и в просторе, и в звездах, и в полуденном сиянье снегов, в биллионах снежинок… Где-то там, среди них этот славный Кучерский, и другие, не армяне, не таты, не турки, и не русские, и не невпрусы, просто капли тумана и просто снежинки…
В Эвиане они простились с Жорой.
— Не жалеешь, что со мной слинял? — спросил виновато Жора. — Я ведь тебе тогда в Дижоне то-се лапшу на уши…
— О чем жалеть? — сказал Гоч, поведя рукой. — Вот они, горы! Из гор в горы… Теперь я надолго уйду. Лет, может быть, на сто. На пятьсот. Хотя там, в Уйгурии… Или может, на лыжной базе. Если старик еще там… А потом уж Фанские горы, и Тянь-Шань, и Памир… Обреченные на смерть ягнята…
— Прощай! Дай я тебя обниму, — сказал Жора печально. — Береги себя.
— Он всех нас переживет! — с радостью и с надрывом сказала Галя.
— Деньги у тебя есть?
— Тат выдал мне суточные. Мы с Галей снимем лучший номер в отеле. А потом я уйду. На рассвете…
— Смотри, ты больше не светишься, — сказала Галя, когда они погасили свет в номере горного отеля.
— Я слишком долго был внизу, — сказал Гоч. — Но это вернется ко мне на леднике. Знаешь, я стал забывать запах льда.
— Разве лед пахнет? — спросила Галя.
Она не услышала, был ли ответ. Она таяла у него в руках, как весной тает снег на южном склоне горы. Когда зацветает миндаль. Когда шуршат, осыпаясь, камни. И водопады шумят неистово и разгульно…
1986Четыре дня на съемках великой битвы
Он отметил с самого начала, что наступает новая, какая-то совсем иная эра его отношений с работодателем и заказчиком. И прежде всего отметил широту и размах этих отношений. Что ж, это было кино — сфера широких возможностей и стремительных решений.
В сущности, участие Синькова в работе над сценарием этого грандиозного фильма было весьма скромным. Приглашенный в помощь итальянцу, перерабатывавшему сценарий, Синьков придумал заново только одну сцену и дописал один диалог — сущий пустяк. Это было давно, зимой, а сейчас шел август, и вот однажды, наскучив московской суетой и зашедшей в тупик работой по обстругиванию своей последней книги, Синьков вдруг вспомнил о приглашении режиссера картины — приехать на съемки в августе, когда по плану будет сниматься его эпизод. Синьков позвонил на студию, ему назавтра же привезли на дом билет, и вот он уже летел в курортную местность, где среди зеленых холмов снимались эпизоды великой битвы прошлого столетия. Он летел с худеньким портфельчиком, в котором были смена белья и джинсы, для поездки не потребовалось никакого хождения по бухгалтериям и оформления, а вдобавок, когда они сели, его еще встретили в аэропорту с машиной и, чтобы сделать ему приятное, повезли в окружную — по старинным улочкам экзотического городка. Нет, решительно это была другая жизнь и другой мир — кино.
И лучший отель городка, куда с шиком подкатила его машина, подтверждал его ощущение — наступала некая радостно-суматошная жизнь, с легкой руки итальянского корифея называемая теперь «дольче вита», эта сладкая, сладкая, сладкая жизнь. По вестибюлю разгуливали экзотические люди с усами и без усов в умопомрачительных канареечных, небесно-голубых и фиолетовых тонких свитерах, которые так и назывались — дольчевитки, или в более прозаическом русском варианте — водолазки. Синьков увидел скопище итальянских и югославских трюкачей-наездников, спесивых лошадников-каскадеро, суматошных итальянских и русских директоров-администраторов, переводчиков, актеров из разных городов и даже стран. Синькова представили сразу полдюжине людей разной значимости и разной национальности, и, знакомясь, все они восклицали с одинаковой заинтересованностью: «О-о!» Синьков вовсе не относил это к исключительным особенностям своей внешности или всемирному распространению его более чем скромной литературной славы. Вероятно, это была некая актерская аффектация. А может, им любопытен был новый человек, да еще человек из иной сферы, кто-то вроде кабинетного ученого, попавшего в цирк. Кроме того, Синькова представляли как сценариста, и он подумал при этом, что сценарист все же как-никак человек, который направил по определенному руслу всю эту огромную машину кинопроизводства, так что конечно же должен быть немаловажной персоной на съемках. С другой стороны, Синьков ощутил и некоторую неловкость, потому что он не был все-таки автором сценария, и неловкость эта возросла, когда сухопарый седой англичанин воскликнул не то восхищенно, не то насмешливо (интонации чужой речи были так обманчивы): «О, Милсон!» Милсон был английский сценарист, автор второго варианта сценария, признанного также не вполне совершенным. До знаменитого Милсона над сценарием работал еще более знаменитый Тери, истинный гений драматургии, призрак которого, еще витавший в некоторых диалогах, мешал Синькову поначалу браться за эту работу, вселяя в него робость.