Норберт Гштрайн - Британец
Из рассказа Мадлен следовало, что фамилия Хиршфельдер изначально принадлежала человеку, которого не стало полвека с лишним тому назад, это он был таинственным четвертым, одним из соседей будущего писателя по комнате в лагере на острове, и, выходит, писатель не только присвоил имя, но и форменным образом прибрал к рукам всю прошлую жизнь настоящего Хиршфельдера.
Вот, значит, кто такой Хиршфельдер, о котором мне рассказывали две его жены, ни сном ни духом не ведавшие о его двойной жизни, Мадлен же, напротив, на этот счет не обманывалась и понимала, что была одурачена проходимцем.
— Все, что он мне рассказывал о своей жизни до войны, так или иначе было им украдено, — продолжала она, сохраняя невозмутимый вид. — Вероятно, звучит странно, но так как я его до войны не знала, то на мое отношение к нему это не повлияло.
Было в ней какое-то упрямство, как бы подростковое своенравие, отчего я против воли почувствовала растроганность и еще больше утвердилась в своем первом впечатлении — Мадлен из тех женщин, которые умеют за себя постоять. Видимо, с юности у нее осталась привычка, на которую я обратила внимание, — сдувать челку со лба, странноватая, даже если списать ее на счет волнения, манера для шестидесятилетней дамы. Едва войдя в кафе, я заметила, что она не спускает глаз с двери, во время нашего разговора она присматривалась к входившим людям, словно желая удостовериться, что они не опасны, и лишь убедившись в этом, опять уделяла внимание мне. Стояла поздняя осень, но лицо Мадлен было загорелым, чуть ли не вызывающе ярким, и платье на ней было не по сезону, с глубоким вырезом; опять, как тогда с Маргарет, я вдруг подумала: нет, невозможно вообразить эту женщину рядом с Хиршфельдером, который в моих глазах еще оставался эстетом, каким его считал Макс, или, во всяком случае, такой была одна из ролей, которые Макс ему приписывал.
— Наверное, сегодня уже ни к чему называть настоящее имя, — продолжала Мадлен. — По-видимому, вы давно разгадали эту загадку.
Так-то оно так, но я хотела услышать это имя от Мадлен и, прикинувшись тупицей, спросила о нем, вроде чтобы устранить последние сомнения. Ответ последовал мгновенно:
— На самом деле его фамилия была Харрассер, если уж вам нужны точные сведения, — сказала она насмешливо. — Думаю, ваше хорошее отношение к нему от этого не изменится.
Итак, все, что Хиршфельдер рассказывал Маргарет, было сказочкой, — отсюда его лавирование, странные зигзаги, когда он то обвинял себя в убийстве человека, носившего фамилию, которую он присвоил, то отрицал существование этого человека, утверждая, что его выдумала сама Маргарет; когда Маргарет заводила речь об этой загадке, он убеждал ее, что говорил фигурально, мол, согласившись на подмену, уничтожил свою собственную личность. Рассказы о депортации в Канаду на корабле «Герцогиня Йоркская», которыми он потчевал Кэтрин, были лишены всякой конкретности: конечно, компании «Кэнэдиен Пэсифик Лайн» принадлежал корабль с таким названием, и в конце июня сорокового года он с эмигрантами на борту покинул ливерпульскую гавань, — это и Мадлен подтвердила, — но среди депортированных определенно не было человека по фамилии Харрассер. Он выдумывал все новые и новые истории, лишь потому, что прятался за ними, сочинял свои басни, потому что совесть была нечиста, ведь человек, за которого он себя выдавал, погиб, вместо него погиб, а потом необходимость латать прорехи, зиявшие в этих рассказах, заставила его быть последовательным хотя бы в непоследовательности, свойственной его фантастическим измышлениям.
— Но в таком случае, когда он произносил свое подлинное имя, оно было лишь фантомом, — сказала я. — Судя по всему, он носился с разнообразнейшими идеями, придумывая, как бы изничтожить это имя.
Мадлен помедлила, прежде чем ответить — казалось, она с интересом наблюдает за официантом, который быстро обошел зал, вызывая к телефону кого-то из посетителей, и люди за столиками, будто сговорившись, указали на седого старика, тот сидел в самом дальнем углу, с кипой газет и, единственный во всем кафе, не обратил внимания на беготню кельнера.
— Поверьте, это вполне в его духе, — сказала она наконец. — Если бы вы были с ним знакомы, то заметили бы в нем нечто нереальное.
Я попросила объяснить, но она только пожала плечами и посмотрела укоризненно, словно я поставила ее в трудное положение.
— Есть люди, которые стоят на земле не так твердо, как другие, — продолжала она тоном неисправимо романтической особы. — Хорошо, что со временем начинаешь лучше их понимать.
Ну что на это сказать? Снова вспомнились кое-какие несообразности, о которых упоминала Кэтрин, — в то время я не придала им значения, — противоречия в рассказах Хиршфельдера об отце, странная реакция на известие о том, что бабушка погибла в Терезиенштадте, и еще, что после своего возвращения с острова он ни за какие коврижки не соглашался навестить семью судьи. Я припомнила, что говорила Кэтрин: оказывается, дело было в частичной потере памяти, дескать, рассказывая о своем прошлом, он излагал некую застывшую версию, — теперь, узнав о подмене, я, конечно, не находила здесь ничего удивительного, поскольку он знал лишь понаслышке все, о чем рассказывал. И то, что он еврей, явно было придумано ради подражания тому, другому человеку, нагло присвоено, и я почувствовала неприязнь, вспомнив рассказ Кэтрин об одной вечеринке, еще до окончания войны, когда он до того дошел, что стал козырять своим происхождением из восточных евреев, в те времена это считалось эдаким особым шиком, нещадно преувеличивая отсталость края, которого сам-то в глаза не видел, но утверждал, что один из его предков был там раввином, в общем опустился до пошлейших штампов.
Не осталось загадок в истории с письмом Клары, на которое он не ответил, с письмом, доставленным ему с острова Мэн через несколько лет, уже перед окончанием войны, — он же знать не знал, никогда в жизни не видел никакой горничной из Смитфилда, просто досочинил то, что слышал о ней от другого человека, этим объяснялось и полное отсутствие упоминаний о Кларе в его дневнике, да и все прочие места, которые я считала пробелами в записях, на самом деле пробелами не были. Ну да, он не оставил записей о том, что, выиграв в карты, спасся от депортации, но, если знать, что он присвоил чужое имя, умолчание становилось очень даже понятным, тот корабль пошел ко дну, все прочие корабли с депортированными, которых затем отправили за океан, ничуть его не интересовали. Наконец, Коричневый дом и приспешники нацистов, бывшие среди заключенных, для него, не еврея, проблемы не представляли, и — хотя у кого-то мое мнение, возможно, вызовет протест, — даже в этом не было ничего необычного.
Историю с подменой Мадлен узнала от Ломница и Оссовского, я сразу догадалась об этом, еще до того, как услышала, что через два месяца после смерти'Хиршфельдера они вдруг объявились и по собственной инициативе посвятили ее в свою тайну. Оба вроде бы живут сегодня в Мёдлинге, один — советник министерства, с недавних пор в отставке, другой, несмотря на свои семьдесят пять, — директор фирмы электротоваров; хотя в прошлом у Мадлен контактов с ними не было, она знала — эти двое существуют и связаны с ней через ее бывшего мужа. Когда же Мадлен сказала, что эти двое были его единственными друзьями, сразу вспомнились посещения ими дома в Саутенде, о чем рассказывала Маргарет, тирады, которыми разражался мнимый Хиршфельдер после их ухода, ругань и проклятия в адрес «мерзавцев, сучьих детей, жидов». Я совершенно всерьез принялась взвешивать: может, они его шантажировали, требовали плату за молчание, может, этим объяснялась мрачность сих персонажей? Нет, конечно, это ерунда — во-первых, деньгами у него было не разжиться, а во-вторых, ведь по существу они не могли прижать его к стенке, улик-то не было. Я молча слушала Мадлен, превозносившую верных друзей, а она рассказывала, что спустя столько лет они вдруг явились, поддавшись сентиментальному настроению, — якобы старики пустились на поиски утраченной молодости, вообразив, что найдут ее, если встретятся с ними, предадутся воспоминаниям о месяцах, прожитых вместе в лагере. Меж тем он как раз всячески избегал любых напоминаний о том времени. Как бы то ни было, именно эти двое подбросили Мадлен идею написать его биографию. После некоторого колебания она сказала, что уже закончила предварительную работу, и я не удержалась от вопроса — какую, собственно, жизнь, она опишет в своей книге — подлинную или присвоенную? Мой вопрос вызвал у Мадлен усмешку, будто она лишь ждала случая меня просветить.
— Обе, разумеется. А вы что думали?
Я улыбнулась — заговорив о будущей книге, Мадлен увлеклась и теперь с жаром рассказывала, постоянно повторяя слова, которые с тех пор застряли у меня в памяти:
— Я начну со сцены гибели корабля.