Джойс Оутс - Ангел света
— Я так несчастна, — говорит она, — я так разочарована…
И Мори обнимает ее, и гладит ее волосы, и целует пылающее лицо. И через некоторое время она успокаивается. И у него хватает ума не огорчать ее: он расспросит про мистера Бенавенте в другой раз, он непременно расспросит ее про «мексиканского дельца» в другой раз… сейчас же надо только держать ее в объятиях, держать крепко, как держат убитого горем ребенка.
Но даже и тогда он понимал, что недостоин ее. Недостоин ее красоты, недостоин, чтобы она обвивала руками его шею, была с ним откровенна, делилась своим отчаянием, своими слезами. Или одарила своим трепетным и совершенно неожиданным признанием — сказала о своем «разочаровании».
ПОСЛЕ БУРИ
Без двадцати шесть. Пропавшие являются. Наконец-то. Бегут. Промокшие до нитки, с волосами, прилипшими к лицу, шумно оправдываясь. Ник хотел сократить обратный путь, и они свернули в глубь острова, но попали в болото… пришлось сделать крюк… большой крюк, чтобы выйти на дорогу.
Рубашка у Изабеллы теперь тщательно заправлена в джинсы. А Ник, потрясенный тем, что так поздно, долго таращится на часы Мори, дурацким клоунским жестом взяв Мори за запястье.
— Без двадцати шесть! Не может быть! Вот черт!
Ник чихает, носового платка у него нет, на секунду что — то мокрое появляется в его левой ноздре. Изабелла тоже удивляется. Но менее шумно.
— Не может быть, чтобы так поздно, — неуверенно произносит она. — Нам казалось… мы не думали… Просто не может быть, чтобы так поздно, — твердит она.
— У меня остановились часы, — говорит Ник. — Остановились на половине четвертого.
Он снова чихает. И уходит переодеться до приезда Джун. А Изабелла, бедняжка Изабелла… она вся дрожит, длинные волосы ее распустились, ей тоже надо побыстрее переодеться в сухое. Она сжимает пальцы Мори.
— Ты волновался? Ты думал, с нами что-нибудь случилось?
Миссис Мартене принесла Изабелле полотенце вытереть волосы. Мори берет его и нежно обкручивает полотенцем ей голову — получилось нечто вроде тюрбана: он сам себе удивляется, обнаруживая задатки супруга. Целует влажный лоб невесты.
— Мне так жаль… у него часы остановились… я так и знала, что куда позже… такая была глупость тащиться к этой скале… надо было тебе пойти с нами… у тебя куда больше здравого смысла… мы бы не оказались так далеко, когда разразилась буря…
Она прикусывает губу, она расстроена, чуть не плачет. Вдруг произносит, ощупывая голову:
— Ой, исчезла… голубка… пряжки нет!., я ее потеряла? Или на мне ее не было? Не могу вспомнить… А, черт…
Сумерки спускаются рано, от песка веет холодом, дождь перестал, но воздух насыщен влагой. Мори втягивает его в себя и чувствует запахи осени. Хотя сейчас все в доме, сидят благополучно вокруг стола, в центре которого стоит большая пластмассовая миска с шелухой от раков, хотя сейчас на пляже нечего высматривать, некого ждать — Мори незаметно выскальзывает из комнаты (у него поистине дар быть незаметным) и бродит возле дома. Ник и Изабелла пришли с дороги — не с пляжа. Но запомнился Мори пляж, линия берега, грохочущий прилив. Они появятся там… когда будут возвращаться к нему. Девушка в красной рубашке и синих джинсах, босая, прелестные длинные светлые волосы летят вокруг головы. Рядом с ней — молодой мужчина выше ее на голову, и кожа у него коричнево-красная, точно ему непрерывно стыдно. Ник, Изабелла, любовь, ах, любовь. Но они все же вернулись к нему.
V. НОВООБРАЩЕННЫЙ
УРУГВАЙСКИЙ КОВЕР-САМОЛЕТ
Вашингтон, округ Колумбия Май 1980
— Сними ботинки: ощущение — любопытное, — говорит новый приятель Оуэна.
Оуэн смотрит на пол. На ковер.
Такого своеобразного ковра он никогда еще не видел.
— Будто искусственные волосы, — говорит со слабой улыбкой, моргая, Оуэн, — переплетенные… с перьями?! Это действительно перья?
— Настоящие перья макао, — говорит Ульрих Мэй и, нагнувшись, ерошит пушистые красновато-оранжевые перья. Это потребовало определенных усилий: Мэй морщится, словно у него заломило спину. — Перья птицы джунглей, настоящие. А волосы…
Оуэн разглядывает ковер, который почти целиком закрывает пол в большой спальне Ульриха Мэя. Черные волосы… черные как вороново крыло… отливающие жестким блеском… Переплетенные с перьями поразительно красивых оттенков — красными, красновато-оранжевыми, желтыми, зелеными, переливчато-бирюзовыми, кремово-белыми.
— В жизни ничего подобного не видал, — говорит Оуэн.
— Это из Уругвая. Подарок. От одного большого друга. Я получил это несколько лет назад; к сожалению… с тех пор я его не видел. Почему ты не снимешь ботинки, мой мальчик, ощущение, право же, любопытное: я по нему все время хожу босиком. А ты обратил внимание на фотографии?.. На стенах?..
Оуэн осматривается, польщенный и несколько ошалевший. Он в этаком размягченном состоянии…хотя еще не на взводе — во всяком случае, не настолько, чтобы забыть о приличиях.
«Ты кто будешь, мы ведь уже встречались? — спросил Оуэна Ульрих Мэй, столкнувшись с ним на шумной вечеринке у Мултонов, где Оуэн болтался в одиночестве. — Мы, кажется, знакомы?..»
Мэй протянул руку, Оуэн не очень вежливо уставился на нее, но не удержался — хорошие манеры у Оуэна в крови, это биологический инстинкт — и пожал протянутую руку, удивившись твердости рукопожатия Мэя. Есть рукопожатия, которыми просто обмениваются, а есть рукопожатия, которые что-то предвещают.
«Меня зовут Ульрих Мэй, а тебя как?..»
«Вы же сказали, что знаете меня», — пробормотал Оуэн.
Изящная, слегка неправильной формы голова, редеющие волосы тщательно спущены на лоб — жесткие каштановые завитки кажутся крашеными. Ульриху Мэю лет пятьдесят пять, но одет он, как одевается молодежь в Нью-Йорке: вышитая шелковая рубашка расстегнута так, что видны вьющиеся седые волосы на груди; белые полотняные брюки в обтяжку. Держится вяло, но внимателен, теплые шоколадно-карие глаза смотрят с подкупающим одобрением. Оуэн подумал — выродок, — но не поспешил отойти. Человек этот, по-видимому, был другом Фила Мултона или другом его друзей — возможно даже, другом Изабеллы. Ведь у нее их столько.
«Не надо быть таким застенчивым, — сказал Мэй, — таким занудой. Если я говорю: «Мы, кажется, знакомы, мы ведь уже встречались», у тебя должно хватить ума, чтобы понять, что я говорю в широком смысле слова — в смысле прототипов. Люди нашего типа сразу узнают друг друга, да и истории наших семей скорее всего перекрещиваются. Судя по твоей внешности, ты — выходец из старого вашингтонского рода, а я — ну, это едва ли тайна, — наш род ведет свое начало от Александера Гамильтона — факт, которого я не стыжусь, но которым особенно и не горжусь. Так или иначе, тебя зовут?..»
«Оуэн Хэллек», — сказал Оуэн. И судорожно глотнул, ожидая реакции собеседника.
«А-а… Хэллек!»
«Хэллек, да, Хэллек, — повторил Оуэн, вспыхивая от злости. — Вы, наверное, знаете Изабеллу, мою мать. Вы могли знать Мори».
«Значит, ты сын… Мориса».
«Сын Мориса, да».
«Мориса Хэллека, — медленно произносит Мэй. — Сын Мориса Хэллека…»
«Да, совершенно верно, почему вы на меня так смотрите, — спросил Оуэн, — неужели я такая невидаль? Мой отец ведь не единственный… не он же один… я хочу сказать… в конце концов, мы сегодня… сегодня же тысяча девятьсот восьмидесятый год».
«Не это меня удивляет», — сказал Мэй и пригнулся к нему. Придвинул свое лицо совсем близко к лицу Оуэна — от него приятно пахло алкоголем и хвойным лосьоном после бритья. Если с другого конца заполненной людьми террасы посмотреть на них двоих — слегка растрепанного студента с отпущенными неделю назад баками и изысканно одетого немолодого мужчину с римским профилем и каштановыми завитками, — можно было подумать, что они ведут приятный, даже дружеский разговор, на самом же деле тонкое лицо Ульриха Мэя застыло в презрительной гримасе. «Вот что меня удивляет, — сказал он и больно ущипнул Оуэна за жирную складку на талии. — Вот. Это у тебя-то. Изо всех людей. Именно у тебя».
— Мы должны застигнуть их, когда они будут вдвоем, — сказала Кирстен. — Вдвоем в постели.
— Это будет трудно, — осторожно заметил Оуэн.
— Чтобы они были вдвоем… вместе! Иначе все без толку. Иначе ничего не выйдет.
Ее жаркие злые слезы, ее смех, неприкрытая восторженность ее детской улыбки. Оуэн привез ей с полдюжины транквилизаторов — таблетки лежат, завернутые в тонкую бумагу, в его туристском мешке — собственно, не в мешке, а в желтом с красным полиэтиленовом пакете, который дают в заведении «Ай да курица!», где ошиваются студенты; эмблема его — улыбающаяся курица с длинными ресницами в островерхой маскарадной шляпке облизывает клюв язычком. Оуэн привез таблетки, чтобы сестрица немного успокоилась: от нее по телефонным проводам, несмотря на расстояние во много миль, идет такое напряжение, что с человеком, работающим на подобных частотах, трудно общаться. В последнее время его соседи по общежитию изменили к нему отношение и редко заглядывают в его комнату, чтобы спросить: «Как дела, Оуэн?», имея в виду его дипломную работу, а это значит, они учуяли: он не работает над ней, и не посещает занятий, и вообще, несмотря на потное, взволнованное лицо, почти ничего не делает. Они не одобряют его: предупреждают против некоторых новых знакомых. Ходят слухи, говорят они, что в первую пятницу недели, отведенной для внеаудиторных занятий, будет рейд на наркотики. «Слухи всегда ходят, всегда говорят, что будет рейд на наркотики», — возражает Оуэн, которому все это до смерти надоело.