Томас Вулф - Паутина и скала
– Ну, что скажете? Сравнимо ли это с мистером Доста-как-его-там или нет?
Тут же послышался хор одобрительных восклицаний. Все шумно согласились, что прочитанный отрывок не только «сравним» с мистером До-ста-как-его-там, но и намного превосходит все его достижения.
Поскольку о мистере Доста-как-его-там никто из собравшихся ничего не знал, однако все стремились высказать свое суждение с такой фанатичной безаппеляционностью, Джордж ощутил жгучий гнев и негодующе перебил их:
– Это совсем не одно и то же. Ситуации совершенно разные.
– Послушай, – увещевающим тоном заговорил Джерри, – ты должен признать, что ситуация по существу та же самая. В обоих случаях – идея любви и пожертвования. Только мне кажется, что в разработке этой ситуации Диккенс превосходит Достоевского. Он говорит то, что Достоевский пытается сказать, и, по-моему, говорит гораздо лучше. Представляет более широкую картину, дает понять, что жизнь продолжается и будет прекрасной, как всегда, несмотря ни на что. Итак, – продолжал он спокойно и вновь увещевающе, – разве не согласен ты, Джордж, что метод Диккенса лучше? Сам знаешь, что согласен! – Он громко фыркнул, плечи его и живот затряслись от добродушного веселья.- Я знаю, что ты чувствуешь в глубине души. И споришь просто для того, чтобы слышать себя.
– Вовсе нет, Джерри, – с пылкой серьезностью возразил Джордж. – Я не кривлю душой. И не вижу ничего общего между той и другой ситуацией. То, что говорит Сидни Картон, не имеет отношения к тому, что Алеша хочет сказать в конце «Братьев Карамазовых». Одна книга – умело сработанная, волнующая мелодрама. Другая, в сущности, даже не вымысел. Это великая картина жизни и людской участи, увиденная сквозь призму духа великого человека. Алеша говорит не о том, что человек гибнет во имя любви, не о том, что он жертвует жизнью ради романтического чувства, но что он живет ради любви, не романтической, а любви к жизни, любви к человечеству, и что через любовь его дух и память о нем продолжают жить, хотя тело его и мертво. Это совершенно не то, что говорит Сидни Картон. В одной книге у нас глубокое, бесхитростное выражение великой духовной истины, в другой – высокопарная, сентиментальная концовка романтической мелодрамы.
– Нет! – запальчиво выкрикнул Джерри Олсоп, лицо его раскраснелось от гнева и волнения. – Нет! – снова крикнул он и возмущенно потряс головой. – Если ты называешь это сентиментальным, то сам не знаешь, что говоришь! Ты совершенно за путался. И даже не понимаешь, чего добивается Диккенс!
Тут поднялся невообразимый шум, больше десятка гневных, насмешливых голосов пытались заглушить бунтовщика, который, но мере того как противодействие нарастало, лишь кричал еще громче; и так продолжалось, пока соперники не запыхались и весь юродок из множества окон громко не потребовал тишины.
Завершилось все тем, что Олсоп, бледный, но добродетельный, в конце концов восстановил тишину и сказал:
– Мы все старались быть тебе друзьями, старались выручить тебя. Раз не понимаешь этого, можешь не общаться с нами. Мы все видели, куда ты катишься… – продолжал он дрожащим голосом; и Джордж, доведенный этими словами до бешенства и полного бунта, исступленно выкрикнул:
– Да, качусь – качусь, черт возьми! Укатился! – И выбежал из комнаты, держа под мышкой потрепанный том.
Волнение поднялось снова, преданные сторонники собрата, вокруг уязвленного вождя. Итог произошедшего, когда шум гюбных одобрений поутих, был подведен в заключительных слювах Олсопа:
– Он сущий осел! Учинил склоку, иначе не скажешь! У меня была какая-то надежда, но он выставил себя сущим ослом! Не возитесь с ним больше, он того не стоит!
Этими словами была поставлена последняя точка.
– Добывай факты, брат Уэббер! Добывай факты!
Четырехугольная голова Сфинкса, выбритая, щекастая, серовато-желтая; неприятный, сухой рот, скривленный в угрюмой насмешке; негромкий скрипучий голос. Он неподвижно сидел, иронически глядя на студентов.
– Я исследователь! – объявил он наконец. – Я добываю факты.
– А что потом делаете с ними? – поинтересовался Джордж.
– Разбираюсь в них и добываю другие, – ответил профессор Рэндолф Уэйр.
Его вялое, ироничное лицо с тяжелыми веками выражало удовольствие восторженно-удивленными взглядами студентов.
– Есть ли у меня воображение? – спросил он. И покачал головой в категорическом отрицании. – Не-ет, – протянул он с ворчливым удовлетворением. – Есть ли у меня литературный талант? Не-ет. Мог бы я написать «Короля Лира»? Не-ет. Больше ли у меня ума, чем у Шекспира? Да. Знаю ли я английскую литературу лучше, чем принц Уэльский? Да. Знаю ли об Эдмунде Спенсере больше, чем Киттридж, Мэнли и Сентсбери вместе взятые? Да. Мог бы я написать «Королеву фей»? Не-ет. Мог бы написать докторскую диссертацию о «Королеве фей»? Да.
– Видели вы когда-нибудь диссертацию, которую стоило бы читать? – спросил Джордж.
– Да, – последовал категорический ответ.
– Чью же?
– Свою собственную.
Студенты восторженно завопили.
– В таком случае, какая польза от фактов? – спросил Джордж.
– Они не дают человеку размякнуть, – сурово ответил Рэндолф Уэйр.
– Но факт сам по себе неважен, – сказал Джордж. – Он всего-навсего проявление идеи.
– Завтракал ты, брат Уэббер?
– Нет, – ответил Джордж. – Я всегда ем после занятий. Чтобы разум был бодрым и активным.
Класс захихикал.
– Твой завтрак факт или идея, брат Уэббер? – Уэйр бросил на Джорджа суровый взгляд. – Брат Уэббер получил пятерку по логике и завтракает в полдень. Он думает, что приобщился к божественной философии, но ошибается. Брат Уэббер, ты много раз слышал полуночные колокола. Я сам видел тебя под луной, неистово вращающим глазами. Тебе никогда не стать философом, брат Уэббер. Ты приятно проведешь несколько лет в аду, добывая факты. Потом, возможно, станешь поэтом.
Рэндолф Уэйр был весьма замечательной личностью – большим ученым, верующим в дисциплину формальных исследований. Научным прагматиком до глубины души: верил в прогресс, облегчение участи человека и говорил о Фрэнсисе Бэконе – в сущности, первом американце – со сдержанной, но страстной премудростью.
Джордж Уэббер впоследствии вспоминал его – седого, бесстрастного, ироничного – как одного из самых странных людей, которых знал когда-либо. Странным было все. Уроженец Среднего Запада, он учился в Чикагском университете и знал об английской литературе больше, чем оксфордские ученые. Казалось странным, что человек в Чикаго взялся за изучение Спенсера.
Рэндолф Уэйр был в высшей степени американцем – казалось, даже предзнаменовывал будущее. Джордж редко встречал людей, способных так полно и умело использовать свои возможности. Он был замечательным преподавателем, способным на поразительные плодотворные новшества. Однажды он заставил класс на занятиях по письменной практике писать роман, и студенты с кипучим интересом принялись за работу. Джордж трижды в неделю, запыхавшись, врывался в класс с новой главкой, написанной на бумажных пакетах, конвертах, случайных клочках бумаги. Рэндолф Уэйр сумел донести до них сокрытое очаро-мание поэзии: холодная величественность Мильтона стала полниться жизнью и ярким колоритом – в Молохе, Вельзевуле, Сатане – без вульгарности или нелепости, он помог им разглядеть среди людей того времени множество хитрых, жадных, злобных. И, однако же, Джорджу всегда казалось, что в этом человеке есть некая трагично пропадающая попусту сила. В нем таились сильный свет и некое сокрытое сияние. Казалось, он с нарочитым фанатизмом зарылся в мелочах. Несмотря на свои великие силы, он составлял антологии для колледжей.
Но студенты, толпившиеся вокруг него, ощущали чуткость и красоту под этой бесстрастной, ироничной маской. Однажды Джордж, придя к нему домой, застал его за пианино, с распрямленным грузным телом, с мечтательным, как у Будды, желто-серым лицом, пухлые пальцы со страстью и мудростью извлекали из инструмента великую музыку Бетховена. И Джордж вспомнил, что Алкивиад сказал Сократу: «Ты как Силен – снаружи толстый, некрасивый, но таишь внутри фигуру юного прекрасного божества».
Несмотря на бесконечную болтовню выдающихся педагогов того времени о «демократии и руководстве», «идеалах служения», «месте колледжа в современной жизни» и так далее; реальности в направлении того «образования», которое получил Джордж, было маловато. Это не значит, что не было совсем. Была, разумеется – не только потому, что реальность есть во всем, но и потому, что он соприкоснулся с искусством, литературой и несколькими замечательными людьми. Большего, пожалуй, и ждать нельзя.
Было бы несправедливостью сказать, что до подлинной ценности этого, прекрасного и бессмертного, он вынужден был «докапываться» сам. Это неверно. Он познакомился со многими молодыми людьми, похожими на него, и этот факт был «прекрасен» – множество молодых людей были заодно, они не знали, куда идут, но знали, что идут куда-то.