Хаим Граде - Безмужняя
— Что же мне делать, ведь он меня не слушает! — плачет раввинша. Хотя она подавлена и озлоблена, ее боль за семью сильнее, чем обида на реб Лейви, который выказывает ей искреннее сочувствие, хоть она и накинулась на него с бранью.
— Раввин по делам халицы и агун издевается. Он не имеет права говорить о жалости, потому что он не знает, что такое жалость, — сухо и отрывисто смеется реб Довид, словно эти слова вырвались у него.
— Я милосердней вас, — поворачивает к нему пылающее лицо реб Лейви, — но не могу и не хочу быть милосерднее Учения.
— Вы верите в Учение, но не верите во Всевышнего, — с холодной усмешкой роняет реб Довид.
— Я верю во Всевышнего и верю в Учение, но вы, полоцкий даян, в Учение не верите. Вы ведете спор не со мною, а со всеми ранними и поздними авторитетами, с Рамбамом, с Рашба, с Ритба, с Бейс-Йосефом и со всеми толкователями. Мы и на заседании раввинов указали, что вы опираетесь лишь на рабби Элиэзера Вердунского, а он одиночка, и Закон толкуют не так, как он его толкует. На том свете вы будете иметь дело со всеми законоучителями, и они не впустят вас в рай.
— Это я принимаю! — выпрямляется невысокий реб Довид. — Я и там не отступлю перед ранними и поздними авторитетами, как здесь не отступил перед ваадом. И если, как вы утверждаете, они не пустят меня в рай, я преспокойно отправлюсь в ад. Мне что здесь, то и там. Более тяжких бед, чем здесь, я там переносить не буду! Вы, реб Лейви, возможно, не будете там иметь дела с ранними и поздними авторитетами, зато вам придется иметь дело с агуной. Она будет стоять у врат рая, рвать на себе волосы и взывать к небесам, что реб Лейви Гурвиц ступал по крови ее. Он ее гнал, требовал, чтобы она всю жизнь просидела без мужа, так же, как он сам двадцать лет провел без жены. Он сам не женился и хотел, чтобы и агуна не выходила замуж! А если агуна не даст вам в рай войти, то вы и не сможете войти, потому что она — а не вы — истинная праведница!
— Ложь и обман! — весь вспыхнув, стучит реб Лейви кулаком по столу. — Когда мужняя жена живет со вторым мужем, не разведясь с первым, она не праведница. Я больше страдал, чем вы. И если вы считаете, что вам нечего бояться ада, что вы и так уже много мук приняли, — мне тем более бояться ада нечего. Я решал так, как велят законоучители! И ваша агуна не сможет преградить мне путь в рай. А если она будет стоять у врат, как вы говорите, то оттуда выйдут все гаоны и толкователи, а они-то скорей предпочтут быть со мной в аду, чем сидеть в раю рядом с вами и с вашей агуной!
— За кого ты заступаешься, за девку? — в дикой злобе кричит мужу раввинша. — Не за жену, не за умершего ребенка, не за единственного оставшегося у нас сына ты переживаешь, а за распутную девку, будто и правда то, что враги наши говорят о вас обоих. Вон отсюда! — поворачивается она к реб Лейви. — Мое дитя еще стынет в мертвецкой, мы так обнищали, что нам не в чем в мороз пойти на похороны, а вы смеете угрожать, что нам будет еще хуже? Вон отсюда!
Онемевший реб Лейви пятится, словно увидел в полоцкой раввинше воплощение своей безумной дочери. Но у самого порога его вталкивает обратно открывшаяся внутрь дверь. В комнату входит реб Шмуэль, лавочник с Зареченского рынка. У реб Шмуэля всклокоченная седеющая борода, он одет в полушубок и высокую зимнюю шапку. Он держит за руку сына раввина, Иоселе, за ним втискивается в дверь его жена, низенькая толстая женщина с корзинкой в руке.
— Мы только что узнали от вашего сына о смерти вашего младшего, — произносит лавочник взволнованно и смущенно. — Ой, горе, ребе!
— Мы принесли вам кое-что подкрепиться, — отталкивает его жена, ставит на стол корзиночку и заламывает руки. — Ребецн, даже и не спрашивайте, что на улице творится! Такого не слыхали с тех пор, как Вильна стоит! Да спасет всех нас Бог! Вчера в доме агуны нашли перекупщика Мойшку-Цирюльника с расколотым черепом, а сегодня и ее саму — в роще повесилась!
В комнате повисает мертвая тишина. Внезапно раввинша сползает с постели и тянет руки к мужу, словно пол под ней провалился и она просит, чтобы он спас ее.
— Довид, я не виновата, я не толкала ее на это, Довид, — кричит она и зажимает себе рот обеими руками, точно испугавшись, что крик убьет ее остолбеневшего мужа. Реб Довид даже не видит, что жена валится без дыхания на кровать, не слышит, как Иоселе плачет: «Мама, мама», не замечает, что соседка бросается приводить в чувства раввиншу. Он стоит, окаменев, с устремленным на реб Лейви Гурвица огненным взглядом, и губы его шевелятся. Но голоса не слышно, точно веревка, которая удавила агуну, обвилась и вокруг его шеи. Он устремляет правую руку с протянутым указательным пальцем в сторону реб Лейви и со сверхчеловеческим усилием, наконец, издает хрип:
— Убийца!
Ошарашенный лавочник недоуменно глядит, как раввин в штраймле выбирается из комнаты, держась за косяк, чтобы не упасть. Из коридора врывается в комнату волна морозного воздуха.
— Убийца вы, а не я! — кричит за порогом реб Лейви и захлопывает дверь, словно боясь, что рука реб Довида достанет его на лестнице, на улице и проткнет спину, точно копье.
Город бурлит
Все началось в Зареченской синагоге.
Староста Цалье, как и все окрестные жители, слышал последние новости о Цирюльнике, об агуне и о том, что умер ребенок раввина. «Ну и что с того? Все трое стоят друг друга», — пожал он плечами и со связкой ключей в руке пошел в синагогу к предвечерней молитве. Но в этот раз ему не пришлось долго ждать, пока соберется миньян. Прихожане ворвались гурьбой, к старосте потянулось множество рук, у него вырвали ключи и так толкнули, что он полетел к дверям и там упал и остался лежать, как скатившийся с горы камень. Потом обыватели толковали, что этот Цалье, которому уже за восемьдесят, с синим, цвета селезенки, лицом и с длинными кривыми ногами, имеет, пожалуй, десять жизней, коли сумел подняться после такого пинка. Цалье онемел от смертельного испуга. Прихожане окружили его и кричали, захлебываясь гневом:
— Могильщик жен! Восьмидесятилетняя падаль! Из-за тебя повесилась агуна, из-за тебя умер ребенок раввина! Чтоб тебе сдохнуть! Пусть пятая жена похоронит тебя по частям!
И множество рук снова впилось крючковатыми пальцами в его худое жесткое тело, подняло его вверх, как подымают на вилы подгнивший стог соломы, и вышвырнуло его вон из синагоги.
— Одно дело сделано, — потирая руки, сказал прихожанин. — Когда агуну повезут на кладбище, Цалье не выйдет на крыльцо спрашивать, сколько лет было покойнице.
Кипевшим от возмущения людям было досадно, что староста не пытался сопротивляться — можно было бы поддать ему покрепче. Они искали жертву, чтобы сорвать на ней накопившуюся злобу, и принялись обвинять друг друга.
— Только я, я один был против этой гадины, когда он нашего раввина не засчитал в миньян. А вы все как воды в рот набрали.
— Вовсе нет. Не только вы, мы тоже! А вы-то верили ему, этому мерзавцу, будто у нашего раввина, такого праведника, было что-то с агуной. Я, я один не верил.
— Пока до денег не дошло. Когда раввин стал одалживать деньги, вы все отвернулись. А когда ребе уже просто стал просить милостыню, вы оглохли на оба уха.
Все ссорились и горячились, пока не заметили младшего шамеса Зареченской синагоги.
— Он виноват!
Калман все это время жил, погрузившись в свое горе, прячась в заросшей паутиной задней комнате, среди пыльных книг. Только теперь, когда прихожане напали на старосту, он из их криков узнал о случившемся, да так и застыл с выпученными глазами, с раскрытым ртом, онемевший, бледный, покрытый потом. Все разом накинулись на него:
— Вы еще хуже Цалье, в тысячу раз хуже. Ради вас наш раввин поставил жизнь на карту, только бы вы смогли жениться. А вы бросили свою жену и сделались младшим шамесом у этого Амана-злодея, который выгнал нашего раввина из синагоги.
— Утопить вас в плевках, вот чего вы достойны! — плюнул один, и остальные стали плевать, крича, что только побитая собака может так лизать руку бьющего, как младший шамес пресмыкался перед старостой, пинавшим его ногами.
Бима, арон-кодеш, светильники — все закачалось перед глазами Калмана. Он выбежал во двор и застыл, уверенный в том, что раскачавшаяся синагога вот-вот рухнет, — и не мог сдвинуться с места.
На малярской бирже собрались и толковали меж собой маляры и торговцы с дровяного рынка, что напротив Завальной улицы. Приятели Мойшки-Цирюльника, которые клялись ему в верности до гроба, в душе не любили его за то, что он помыкал ими, за его постоянное хвастовство и наглое высокомерие. Но когда Мойшка был в силе, перед ним гнулись и подхалимничали. Теперь же он сразу пал в их глазах, все от него отрекались, отрицали даже, что Мориц угощал их водкой. Все с удовольствием пересказывали друг другу, как сбежались соседи на его дикие крики — словно свинью режут! — как нашли его лежащим в луже крови и как отвезли его в еврейскую больницу зашивать рассеченную голову.