Витольд Гомбрович - Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника.
— Что вы тут делаете? — спросил я.
— Голову ломаю.
— Над чем?
— Над этим.
Он показал на окно кладовки. Одновременно он показал мне что-то на раскрытой ладони. Ключ от кладовки. — Теперь можно и поговорить, — сказал он свободно и громко. — Письма больше не нужны. Она уже, вы знаете, ну... эта... природа... не подложит нам свиньи, потому что дела зашли слишком далеко, ситуация уже определилась... Нечего миндальничать!... — Он говорил как-то странно. Из него исходило что-то особенное. Невинность? Святость? Чистота? И, по всей видимости, он перестал бояться. Сломал веточку, бросил ее на землю — в другое время он раза три подумал бы, бросить или не бросить... — Я взял с собой этот ключ, — добавил он, — чтобы принудить себя к какому-нибудь решению. Относительно этого... Скузяка.
— И что? Придумали?
— Разумеется.
— Мне можно знать?
— Пока что... еще нет... Вы сами увидите в нужный момент. А впрочем. Вам я расскажу. Извольте!
Он показал вторую руку — с ножом, длинным таким, кухонным ножом. — Как, опять? — спросил я, неприятно пораженный. И тут неожиданно, впервые со всей ясностью я понял, что имею дело с сумасшедшим.
— Ничего лучше я не мог придумать, — признался он, как бы оправдываясь. — Но этого вполне достаточно. Ибо если молодой убивает старшего, то здесь старший убьет молодого — уловили смысл? Это создает целостность. Это их соединит, всю тройку. Нож. Я уже давно знал, что если их что-то и соединяет, так это нож и кровь. Разумеется, все надо сделать одновременно, — добавил он. — Когда Кароль воткнет свой нож в Семяна, я воткну свой в Юзяаа... ааа!
Ничего себе идея! Сумасшедший! Больной — помешанный — как же он будет резать?!... А ведь его помешательство где-то, в другом измерении, было, собственно говоря, чем-то чрезвычайно естественным и даже само собой разумеющимся, сумасшедший был прав: такое можно было сделать, оно соединило бы их «в одно целое»... Причем, чем более кровавой и страшной была нелепица, тем сильнее она соединяла их... Но и этого, как будто, было мало: отдающая больницей нездоровая мысль, нервная и одичавшая, отвратительная мысль интеллектуала, пахнула, как цветущий куст, душным ароматом — столь захватывающей она была! Это меня покорило! Но с другой, с «их» стороны — это кровавое усиление убивающей молодости и это соединение при помощи ножа (мальчиков с девочкой). По сути дела, было безразлично, какая жестокость свершится — ими или над ними — любая жестокость, как острый соус, усиливала их вкус! Хоть и влажный, хоть и пасмурный, и с этим чудовищным безумцем, но погруженный во тьму, сад наполнился и захлебнулся волшебством, — а когда я глубоко вдохнул его свежесть, то внезапно окунулся в сказочно-горькую пронзительно-обольстительную стихию. Снова все, все, все стало молодым и чувственным, даже мы! И все-таки... нет, я не мог согласиться! Здесь он явно перебрал! Недопустимо — невозможно — зарезать парня в кладовке — нет, нет, нет... Он рассмеялся.
— Да не волнуйтесь вы! Я всего лишь хотел проверить, доверяете ли вы моим двум извилинам. Ну рассудите сами! Чего только в голову не придет... от раздражения. Ничего я не придумал с этим Скузяком. Глупость все это!
Действительно, глупость. Он сам признал; глупость была подана мне как на тарелке, и мне стало неприятно, что я позволил себя провести. Мы вернулись в дом.
12
Рассказать осталось совсем немного. Собственно говоря, все пошло гладко и шло до самого конца все более и более гладко, до конца, который... как бы это сказать, превзошел все наши ожидания. Все было просто... меня аж смех разбирал, что такая гнетущая трудность разрешается такой окрыляющей простотой.
Моя роль снова состояла в том, чтобы следить за комнатой Семяна. Я лег на кровать, руки под голову, и стал прислушиваться — мы вошли в ночь, и дом, казалось, уснул. Я все ждал скрипа ступенек под ногами парочки убийц, впрочем, пока еще слишком рано, оставалось минут пятнадцать. Тишина. Во дворе на часах стоял Ип. Внизу, у входа — Фридерик. Наконец, ровно в полпервого где-то внизу заскрипели ступеньки под их ногами, наверняка необутыми. Голыми? А может в носках?
Незабываемые минуты! Снова раздался осторожный скрип ступеней. К чему так красться — было бы естественней, если бы она свободно вбежала наверх, это только он должен скрываться, впрочем, неудивительно, что их заразила конспирация... да и нервы их были напряжены. Внутренним взором я почти что видел, как они идут по ступеням, она — впереди, он — за ней, пытаясь произвести как можно меньше скрипа. Мне стало горестно. Не было ли это совместное продвижение украдкой лишь никчемным суррогатом другого продвижения, во сто раз более желанного, в котором она была бы целью этих крадущихся шагов?... а впрочем, их цель в этот момент — не столько Семян, сколько его убийство — была не менее чувственной, грешной и жаркой от любви, а их тихое приближение — не менее напряженным... Ах! Еще раз скрипнуло! Приближалась молодость. Было невыразимо сладостно, ибо под их стопами ужасное деяние превращалось в деяние цветущее, подобное свежему дуновению... только вот... какова же она, эта крадущаяся молодость: чистая, действительно свежая, простая, естественная и невинная? Нет, она существовала «для старших», и если эти двое влезли в авантюру, то сделали это для нас, услужливо, чтобы нам понравиться, чтобы пофлиртовать с нами... и моя зрелость, направленная на их молодость, должна была встретиться на теле Семяна с их молодостью, направленной на нашу зрелость — а, каково rendez-vous!
Но в том и состояло счастье — и гордость — какая гордость! — и более того, что-то вроде водки — что они в сговоре с нами, по нашему наущению и, видимо, по какой-то необходимости служить нам, так себя подставляли — и так подкрадывались! — шли на такое преступление! Восхитительно! Неслыханно! В этом заключалась одна из наиболее захватывающих красот мира! Лежа на кровати, я просто с ума сходил от мысли, что мы с Фридериком стали вдохновением для их ног — ах, снова скрипнуло, теперь уже значительно ближе, и затихло, воцарилась тишина, и я подумал, что может они не выдержали, кто знает, может, увлеченные этим своим тайным движением, они свернули с пути, ведущего к цели, обратились друг к другу и теперь, в объятиях забыли обо всем, добравшись до запретных тел! Впотьмах. На ступенях. Едва сдерживая дыхание. Что ж, вполне возможно. Разве что... разве что... ах, нет, вот новый скрип говорит, что тщетны надежды, что ничего не изменилось и они ступают по лестнице — и тогда оказалось, что моя надежда совершенно, ну просто-таки совершенно нереальна, вообще не входила в расчет, не вписывалась в стиль их поведения. Они слишком молоды. Слишком. Слишком молоды для этого! А значит, они должны были прийти к Семяну и убить. Тогда, однако (ибо снова на ступеньках стало тихо), я подумал, а может им не хватило смелости, может она схватила его за руку и тянет вниз, а вдруг они неожиданно представили громадную тяжесть задания, всю его давящую массу, это «убить». Ну, вдруг все поняли и испугались? Нет! Никогда! Исключено. По тем же самым причинам. Их эта пропасть привлекала, притягивала потому, что они не могли ее перепрыгнуть — их легкость стремилась к самым ярким предприятиям потому, что они переделывали все во что-то другое — их приближение к преступлению было как раз разбиванием преступления в прах, совершая его, они его разрушали.
Скрип. Их чудесная нелегальность, легко крадущийся (мальчишеско-девичий) грех... и я почти что видел их ноги, слаженные тайной, раскрытые губы, слышал запретное дыхание. Я подумал о Фридерике, ловившем те же самые отголоски внизу, в прихожей, где ему было определено место; я подумал о Вацлаве, увидел их всех вместе с Иполитом, с пани Марией, с Семяном, который, видимо, как и я, лежал на кровати, и я вдохнул вкус девственного преступления, юного греха... Тук, тук, тук.
Тук, тук, тук.
Стук. Это она стучала в дверь Семяна.
Здесь, собственно говоря, и кончается мой рассказ. Финал был слишком... гладким и слишком... молниеносным, слишком... до легкости простым, чтобы описать его достаточно правдоподобно. Ограничусь фактами.
Я услышал ее голос: «Это я». В замке Семяна повернулся ключ, открылась дверь, затем — удар и падение тела, которое, видимо, плашмя упало на пол. Мне показалось, что парень для верности еще пару раз пырнул ножом. Я выскочил в коридор. Кароль зажег лампу. Семян лежал на полу, когда мы повернули его, показалась кровь.
— Все в порядке, — сказал Кароль.
Но вот лицо... странно повязанное платком, как будто болели зубы... это был не Семян... лишь через несколько секунд мы поняли, что это — Вацлав!
Вместо Семяна на полу лежал мертвый Вацлав. Однако был мертв и Семян — но на кровати — он лежал на кровати с ножевой раной в боку, уткнувшись носом в подушку.
Мы зажгли свет. Я смотрел на все это, полный каких-то страшных сомнений. Это... это не казалось на сто процентов реальным. Слишком складно — слишком просто! Не знаю, достаточно ли ясно я говорю, но я не хочу сказать, что на самом деле так не могло быть, поскольку в этом исходе проглядывалась какая-то подозрительная сыгранность... как в сказке, как в сказке... А произошло наверняка вот что: сразу же после ужина Вацлав проник в комнату Семяна через двери, соединяющие их комнаты. Убил его. Тихо. Потом ждал прихода Гени с Каролем и открыл двери. Чтобы они его убили. Тихо. Для верности погасил свет и обвязал лицо платком — чтобы его не узнали сразу.