Уильям Гэсс - Картезианская соната
Лютер Пеннер находился в отчаянном и отчаявшемся состоянии, когда мы с ним познакомились. Мы оба посещали вечерние курсы. Я изучал историю, готовясь поступать на юридический, а он прорабатывал литературу, чтобы затем преподавать английский в школе. Однажды наши велосипеды оказались рядом на стоянке. У Пеннера спустила шина, и он одолжил у меня насос. «Я сам вроде этой шины, — сказал он мне, — каждое утро накачиваю себя и весь день воздух помаленьку выходит — ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш, — так что к вечеру совсем сдуваюсь и никуда не гожусь». Что я ему ответил, не помню, а вот как Пеннер шипел — тихо, но настойчиво, — запало мне в память. Я сказал в шутку, что ему нужно бы носить с собою насос, а он засмеялся и, оторвавшись от дела, посмотрел на меня с обескураживающей прямотой: «Ах… к вечеру уже все вранье из меня вытекло».
На следующий вечер он приветливо кивнул мне и улыбнулся, а потом предложил прокатиться на великах до ближайшей кофейни и поговорить. Я с радостью согласился, а он с радостью услышал, что я как раз изучаю период Возрождения. Великолепный период, сказал он. Тогда, сказал он, были духи, были боги; тогда были люди. И итальянский, язык оперы, мафиози, вендетты, maledizione, высвобождался тогда из рамок латыни. Достаточно ли я знаю о Екатерине Сфорца, прелестной и преданной женщине, чью память он так чтит? И я высказался в том духе, что вряд ли правомерно называть «прелестной и преданной» столь волевую и несгибаемую особу. Пеннер прервал процесс размешивания кофе и вытащил мокрую ложечку, воскликнув:
— О нет, прелестной она и впрямь была, и преданной тоже — преданной делу кровной мести! Когда ее второго мужа, Джакомо Фео… которому она, кстати, тоже была душевно предана… убили на дороге наемные убийцы… пристроившись в хвосте ее собственного кортежа… они возвращались тогда с охоты… и Екатерине пришлось улепетывать, как зайцу, к себе в замок… в горе, но еще больше в ярости, если помните… она вернулась, разя направо и налево, словно тигрица; предала смерти десятки заговорщиков, их друзей и родственников, и многих других подвергла пыткам и заточению. Она велела сбросить жену и детей главного заговорщика в колодец, дно которого было утыкано пиками. А своего первенца, такого же хилого, как я, лишила свободы лишь потому, что заметила ревность дитяти к отчиму.
Речь Лютера Пеннера сопровождалась паузами и дирижерским помахиванием ложечкой, и, хотя не отличалась горячностью, производила сильное впечатление благодаря решительному движению челюстей и упорному взгляду исподлобья. С незнакомыми людьми он разговаривал тихо и почтительно, но стоило ему почувствовать, что он среди друзей, речь его дышала откровенностью и искренностью; а мое дружелюбное отношение он почуял сразу же. Незадолго до кончины он признался мне, что в тот первый вечер разглядел в моей душе белый вьющийся флажок. Видимо, это было последнее из его видений раннего периода.
В тот вечер мы сидели посреди начищенной до блеска комнаты с обитыми пластиком стенами, с традиционно белыми и уродливыми пивными кружками на столах, и беседовали об истории и о моем увлечении политикой (Пеннер шутливо попенял мне за такие наклонности). Пальцы его комкали бумажную салфетку, и смотрел он при разговоре в свою чашку. Однако, слушая, он поднимал голову и старался смотреть собеседнику в глаза. Остальных людей вокруг он, похоже, не замечал.
В таких «притонах» ложечки обычно были короткие, из светлой пластмассы, и Пеннер неустанно выписывал ею фигуры высшего пилотажа или помешивал кофе, хотя ни сливки, ни сахар размешивать не требовалось, потому что он предпочитал кофе черный и горький (кофеин был единственным наркотиком, который он себе позволял); случалось ему и обрызгать собеседника или стол, иллюстрируя быстрый переход мысли от одного контекста к другому. Так что ложечка у него сновала туда-сюда, как такси в часы пик.
Поскольку цель моего повествования — изложение идей Пеннера и описание процесса их развития, я опущу все, что рассказывал ему о себе и о чем тогда думал; к сожалению, из-за этих пропусков наши беседы будут выглядеть односторонними, как если бы Пеннер полностью погрузился в собственные размышления и произносил пространные монологи под нервное постукивание ложечки о чашку. Лютер Пеннер и в самом деле редко отвлекался от своего излюбленного предмета, но тем не менее он часто расспрашивал меня, как я живу, какие строю планы, и слушал весьма прилежно, запоминая сказанное и впоследствии вставляя в разговор уже как собственное воспоминание, и неоднократно находил пищу для своих размышлений в моих словах, приговаривая: «Из этого можно сделать конфетку», если я высказывал какое-то суждение или рассказывал случай из жизни.
Разумеется, совершенно излишне воспроизводить все повторы, отклонения, хмыканье и мычание, свойственные любым непринужденным беседам, в том числе и нашим, однако следует отметить частые паузы, когда я ждал, пока он сформулирует свою мысль.
При той нашей первой беседе он признался мне, что разрабатывает теологическую систему, основанную на идее возмездия, но мы еще слишком мало знакомы, и потому он не рискует изложить ее, боясь осмеяния с моей стороны. Я стал уверять его, что настроен вполне серьезно. «Все так уверяют, — сказал он, — да только если крик петуха привел в замешательство апостола Павла, то и любого смутит». Мы уже собирались уходить, когда он удивил меня вопросом: знаю ли я, что говорит Сенека о возмездии?
— Кажется, нет, — ответил я.
— Если кажется, значит, не знаете, — уточнил Пеннер с улыбкой, исключавшей обиду. — Так вот, Сенека говорит: «Scelera non ulciseris, nisi vincis».
Я искренне признался, что понятия об этом не имел.
— И не имеете, правда ведь? — заметил Пеннер несколько сварливо. — Если вы хотите стать юристом, нужно освоить латынь.
Довольно скоро мы привыкли встречаться после занятий и катить на велосипедах по дорожке колледжа, а потом по улице, беседуя о событиях накануне Варфоломеевской ночи или о «плотных пластах фольклора», в которые тогда зарылся Пеннер. В кафе «Поцелуй коровы» (названном так потому, что у хозяина имелась корова) мы садились за облюбованный нами с первого раза столик посреди зала, и Лютер, помешивая кофе так усердно, что он выплескивался из чашки, постепенно раскрывал передо мною свой мир.
— Вначале Бог изрек: «Люцифер!» Разве не значит это имя «несущий свет»? — Пеннер указал мокрой ложечкой на сияющие светильники под потолком, на их отблеск на шкафчиках, стойке, на полу, на толстых кружках и белых лицах. — Потому Люцифер, как он сам считал, был… стал… первым по времени, первым по рангу, стал… ну, скажем, старшим над всем сотворенным позднее. Он был ангелом ясности любой ценой, чистоты и откровенности, всего обнаженного и сияющего — и голой груди, и рыбьей чешуи, — и быстрого реагирования тоже, он переносился с места на место в мгновение ока. Он был первым светилом, которое создал Бог, — Лютер усмехнулся и дал мне время оценить его остроту, — и по утрам звездой являлся на небе.
Можно сказать, что случай, приведший Люцифера к падению, — типичнейшее проявление спеси, но у него было отчего прийти в смятение. Все казалось ему ясным, ведь он сам был ясностью, он был светом. Он не был равновелик божеству, но все же являлся первым по облику и сути после него. Он оказывался в любой точке пространства с потрясающей скоростью. И во всех этих любых точках он порождал видение, понимание, жизнь. Я бы простил ему непомерную гордыню. Но Бог низверг его с небес за самонадеянность. При падении Люцифера его свет превратился в огонь, как бывает с метеорами, влетающими в атмосферу…
Светлая ложечка бесконтрольно билась о стенки чашки.
— Так он горел в самом сердце земли, и она плавилась, как свинец в форме, и порой он сотрясает твердь, а иногда и прорывает насквозь, ведь он все еще, спустя миллиарды лет, безумно кипит там. Бог обесчестил собственное первое творение, затмил сияние сына своего и заставил прятаться в земле, словно саранча. Когда Люцифер проник в подземные пустоты, превратив их в Ад, мироздание вернулось к изначальной тьме, к Хаосу, и усилия разума стали бесполезны. Богу пришлось многое переделывать заново. На этот раз он сотворил много мелких светил, вроде Гавриила, которому приходится полировать свои латы, чтобы добиться должного сияния, а без доспеха он становится тусклым, как стертая монета. Но если команда «Да будет Свет!» была ошибочной, то решение «Да будут светила бессчетны числом, аки мошкара!» привело к катастрофе.
За исключением редких улыбок, отмечающих наиболее удачные фразы, Пеннер говорил просто, серьезно, даже торжественно, особенно когда извлекал выводы из текстов Писания, как извлекают фокусники из рукава связанные носовые платки.
— Душа — это внутренний источник света, позволяющий нам видеть, понимать, рассуждать, как я сейчас, придающий блеск той или иной мысли. Когда-то душу называли «светочем Господним». Можете не верить мне, но я видел этот свет. Частицу Люцифера внутри нас. И вас, полагаю, тоже, в тот первый вечер. Понимаете, разум — единственный реальный враг Бога. Разум — это и есть великий Сатана.