Марк Хелприн - Рукопись, найденная в чемодане
Не люблю я позировать, никогда не любил. Констанция как-то раз заказала Бакмэну Уилгису написать мой портрет в натуральную величину – темный и героический, в манере Сарджента. Для этого пришлось надевать черный костюм и желтый галстук. Несмотря на то что художнику было заплачено полмиллиона долларов, уже в самом начале своей кофемании она стала втыкать в него булавки.
Набросок, оставшийся после поездки на Риу-Велозу, выполнен углем, то есть единственным способом, непригодным для воспроизведения бразильской пастельной вселенной, но художница угадала, что я американец, и попыталась уловить мою жилистую злость, хотя ни на малейшую долю секунды не смогла понять исток моей радости.
То ли из-за Берлинского кризиса, то ли из-за того, что начинало разворачиваться во Вьетнаме, она спросила, имеется ли у меня хоть какой военный опыт.
– Да, я был в армии, – поведал я ей.
– Вот как? – сказала она таким тоном, словно я был нацистом, укрывшимся в Сан-Паулу.
– Я сражался с немцами, – с возмущенной гордостью опроверг я ее домыслы. – Четыре года, очень трудных, в местах, где порой царит такой холод и такая влажность, какие невозможно вызвать в бразильском воображении.
– Вот как? – снова сказала она.
– Там бывало сорок ниже нуля, – добавил я. – Это мир льда и света, где вы никогда не были и куда никогда не попадете. – (Марлиз легонько ударила меня ногой, но это меня только подстегнуло.) – В то время как ваш отец танцевал, миловался с девочками, лакомился жареными креветками и превращался в этакий мягкий мешок, набитый фруктами и молотым кофе, без всякого намека на строгие категории морали и нравственности.
Марлиз дернула меня за рукав, а художница, уловившая к этому времени некое полыхание у меня в глазах – его все еще можно видеть, даже и в угле, – в отличие от нравственного чувства своего предполагаемого отца, сокрушена не была. Я давно научился тому, что не следует недооценивать силы здешней растительности. Растение здесь всегда готово воспрянуть к жизни, покачиваясь под бризом, даже после того, как его сломает человеческая рука. Жемчужиной Рио является не бирюзовое море, но зеленый запал жизни. Она сказала:
– Когда вы были в армии…
– В Военно-воздушных силах, – перебил я.
– Да. Вы убили кого-нибудь?
Внезапно я преисполнился любви к ней. Мне хотелось ее обнять, но, как это часто бывает, я вынужден был продолжать с нею спорить.
– Да, – сказал я, отступая. – На большом удалении, и они всегда были семечками в сердцевине машин из стали и алюминия, привязанными к своим орудиям убийства, так же как я был привязан к своему. Все это происходило по шкале, с которой я позже не сталкивался, когда за минуты взмываешь, а за секунды проваливаешься на целые мили, в разреженном и хрупком от холода воздухе, на скоростях, грозящих разорвать на куски и победителя, и побежденного. А тех, кого я убивал на земле, не было видно, они находились возле зениток, изрыгавших огонь, когда я пикировал на них, словно бы ища своей смерти. Все мы одевались, как тараканы, – защитные очки, бронежилеты и высотные костюмы с масками, трубками и шнуровкой по бокам.
Она, казалось, испытывала облегчение.
– Но вы же никогда никого не убили своими собственными руками, правда? – спросила она.
Отвечать я не стал.
Все всегда начинается в такой давности, что для полного объяснения чего-либо требуется начать с сотворения мира, но рассказ о том, как я убил второго человека, во всех практических аспектах восходит к Юджину Б. Эдгару, самому старшему из партнеров компании Стиллмана и Чейза.
В 1934 году он был уже старше, чем ныне стал я. Для него всякий встречный был не более чем недорослем. Он через все прошел, всем занимался и все повидал, но все это не имело никакого значения. Значение имело то, что он всем владел. Он родился как раз в то время, чтобы можно было лгать насчет своего возраста, и в Гражданскую войну вступил в добровольческий полк. В отставку он вышел в возрасте восемнадцати лет в звании капитана кавалерии, после того как принял участие в половине самых значительных битв, сражаясь в них с подростковой отвагой. Он жил в золотую пору, когда боги дали ему возможность поддержать Эдисона, Генри Форда и с полдюжины менее выдающихся, но похожих личностей. Ко времени депрессии девяностых годов он превратил компанию Стиллмана и Чейза в одно из важнейших финансовых учреждений в мире.
Затем он повсюду укоренился. Он скупал все и у всех, подвергая компанию такому огромному риску, что ее акции лежали мертвым грузом, но их он скупал тоже. Еще несколько месяцев, и он бы разорился, но все было точно рассчитано по времени, и когда экономический мрак рассеялся, Юджину Б. Эдгару был обеспечен полный контроль над Стиллманом и Чейзом, а Стиллман и Чейз обрели контроль практически над всем остальным.
Всю свою жизнь он следил за масштабными экономическими циклами, которых в большинстве своем люди не замечают из-за нехватки не то чтобы сообразительности, но смелости, и в 1928 году все распродал. Стиллману и Чейзу пришлось пережить полтора нелегких года, пока не наступило крушение фондовой биржи, в итоге которого оказалось, что мы сидим на невообразимой горе наличных.
Восприятие раскачивается, словно под ветром, и все стали ценить наличность больше акций, точно так же, как несколькими месяцами раньше акции превозносились в ущерб наличности. Мы ждали и ждали, пока в 1934 году Юджин Б. Эдгар не начал скупать Соединенные Штаты Америки.
Не спеша, говорил он. Осторожно. К тому времени как наша текучая ликвидность затвердела, обратившись в принадлежащие нам банки, корпорации, произведения искусства, энергетические квоты, интеллектуальную собственность и недвижимость, представлялось, что мы промотали свое состояние, что колесо повернется. Что мы окажемся едва ли не на нуле.
Когда я указал ему, что доход перестал расти, он поднял свою старую кожистую черепашью головку над крахмальным белым воротничком, повертел ею на четверть оборота влево, вправо и сказал:
– Просто умножьте все это на восемь.
Я не был тогда старшим партнером, в сущности, не был даже простым партнером. Я пребывал вдали от всех интриг, которые плели подхалимы, завоевавшие благосклонность Юджина Б. Эдгара и нуждавшиеся в ком-то значительно ниже, чем они, чтобы получать пинки. Когда мулов щелкают по носу, они взбрыкивают, и моя работа состояла в том, чтобы стоять позади них.
Я, даже будучи тридцати лет от роду, был преуспевающим порученцем. Это имело смысл, так как начинал я в качестве курьера, в то время как большинство важных людей в фирме пришли извне, откуда-то из Гарварда, из Йельского университета или из других фирм и никогда ничем низким в жизни своей не занимались.
Но и я тоже прошел через Гарвард. Я был вполне безвредным и даже привлекательным, правда, мое положение отягощалось тем, что я не был ветераном, будучи, в отличие от Юджина Б. Эдгара, во время Гражданской слишком уж юным. И самую блистательную часть своей юности я провел не в Гротоне, но в психиатрической клинике. С упоминанием об этом, однако, я управлялся с таким блеском, что по сей день меня охватывает нервная дрожь.
Посреди какого-нибудь крокетного матча или во время яхтенных гонок кто-нибудь мог обратиться ко мне с вопросом:
– Я знаю, что вы обучались в Гарварде, но где вы проходили подготовку?
Гарвард был необходим, но все еще оставлял тебя плебеем. Подлинную квалификацию предоставлял колледж Святого Павла, Гротон и еще пять-шесть частных школ, определявших причастность к высшей касте. Подготовку я проходил в психушке, но каждый раз мне удавалось увернуться. Всего-то и требовалось, что сказать:
– В Шато-Парфилаже.
– Ух ты! – обычно говорили при этом. – В Швейцарии?
– Бернские возвышенности. Великолепная возможность покататься на лыжах, а до Парижа рукой подать.
Однажды, в середине мая 1934 года, я оказался на ланче вместе с мистером Эдгаром и группой особо приближенных в закрытой столовой Стиллмана и Чейза. Я его едва слышал, в особенности потому, что говорил он тихо и привык, что люди жаждут разобрать каждое его слово.
В окна вливались потоки солнечного света, но он оставался прохладным, как если бы лазурное небо было ледяным. Чувствовал я себя настолько сильным, насколько это возможно для тридцатилетнего. За разговором не следил, ибо внимание мое было отвлечено лучами света и проплывающими облаками. А потом вдруг услышал свое имя.
– Да, сэр? – сказал я.
Меня окликнул сам великий Юджин Б. Эдгар!
– Вы любите ходить пешком, не так ли?
– Совершенно верно, сэр. Как вы об этом узнали?
– Я время от времени замечаю вас, когда вы идете мимо, и всякий раз по цвету вашего лица ясно, что вы многие часы проводите на воздухе. Я видел вас в Истгемпгоне, на побережье, и в День благодарения. Вы же меня не видели. Я был в Мейдстоунском клубе, с телескопом. Я видел, как вы держали один из канатов на параде в Мейси, – (мне стало смешно: никогда я ничего подобного не делал), – и как шагали по Мэдисон-авеню возле того холмика, где мы держали своих дойных коров.