Олег Павлов - Асистолия
Марфушин за это время пробежался по дачам. Хотел дружить, знакомиться — но вернулся ни с чем… Когда совсем стемнело и, надышавшись воздухом у озера, собрали на стол — забрела на огни мастерской маленькая одинокая женщина с маленькой бутылочкой коньяка, которую держала в руках, как свечку… Зоя. Художница. Марфушин с гордостью сообщил: “Сахалинская!”. Больше он и сам ничего не узнал. Но когда поправила — “Я живу на Сахалине” — очень расстроился, что она это сделала, как будто лишив себя титула или хотя бы звучной фамилии… День государственной независимости отпугнул чем-то всех членов Союза художников от Академической дачи. Или все уже наелись: погудели, отчитались, разъехались… Двести человек. Никто не остался. Марфушин поведал: под конец накрыли шикарный фуршет… После фуршета молодой скульптор захотел на прощание искупаться в озере — и утонул. Марфушин еще обнаружил группку учениц со своим преподавателем, то ли заслуженным, то ли народным. Но бенефис окончательно сорвался, этот, из Бурятии, не пришел. Зрителей не было — и актер выдохся. Еще с надеждой, Марфушин спросил: “Зоя, вы были делегатом съезда?”. И ответ восхитил… Из своей глуши в эту — “Через всю Россию!” — она добиралась работать. Работать, работа — это даже резало слух.
Грубый самовязанный свитер — кажется, из собачей шерсти. Волос не видно под красной тугой косынкой — совсем, так что неприятно выдаются скулы, лоб. Как после долгой изнурительной болезни. Подумал: пьющая… Но маленькая бутылочка — мало даже опьянеть. Марфушин примерно суетился, бегая вокруг стола — то есть вокруг дам, — ухаживал, разливая в стаканчики минеральную воду… Зоя веско произнесла: “Спасибо”, — но молчала, как будто и пришла не говорить, слушать… Или одиноко, но все же не одной, посидеть с этой своей бутылочкой. Марфушину не удавалось ее развеселить и даже разговорить. Антонина и Саша — в ее присутствии отстранились, как бы прислушиваясь к чему-то. Быстро выпивая, ловко закусывая, хохоча, рассказывая, Марфушин заполонил мастерскую собой, но еще и вскакивал, отбегая — фотографировал для вечности. Вырвался, началось — Антонина знала: сопротивляться бессмысленно. И вот во всеуслышание раздалось: “Самый молодой член МОСХа!”.
Было стыдно, гадко — но Марфушин не унимался, он гордился знакомством и не понимал, почему кто-то скромничает… “Расскажи! Расскажи! — и вдруг совсем не сдержался — Тогда молчи… Прости, говорить буду я!”. Все рассказав, надорвался: “Это не гений какой-то из-под полы — это русский художник! И вот он молчит. Говорит с вечностью!”.
Зоя слушала — и, попрощавшись, ушла, оставив после себя маленькую бутылочку. Оказалось, недопив половину.
Жены убирали со стола, мыли посуду, шептались…
Марфушин предложил прикончить ничейный коньяк, что и сделал, только в одиночестве, после чего победно произнес: “Допил жизнь до последней капли!”.
Антонина, прогнав мужа наверх, понимающе извинялась: столько пришлось услышать… Но стало жалко ее и стыдно за себя так, как будто это он подпоил Марфушина…
Потом слышали — доносилось из их комнаты — всхлипы Вадима, строгие окрики Антонины… Казалось, это мать наказывала сынишку… Они лежали в своей темноте, осознав вдруг, что все так слышно, робко притихнув. Койки вдоль стены — как в пионерском лагере.
Протянула свою руку — он свою. Так и уснули, взявшись за руки.
Утром их не будили — ушли тихо-тихо, наверное. Когда проспали завтрак, Марфушин ходил под их окном и посвистывал: заволновался. Антонина уже работала. Он только делал вид, маялся… Но с утра на асфальтовую площадку перед репинским музеем высыпали юные ученицы: расположились, писали маслом этюды, березовую аллею… Марфушин еще пораньше устроился на этом месте. Просто потому, чтоб было видно — на самом видном. Весело, как ни в чем не бывало приветствуя их, успел шепнуть ему — это стыдился перед Сашей: “Прости дурака, понимаю, знаю, как это все болит…”. Но уже через несколько минут опять ляпнул, подмигнув: “Мы все работаем, а ты?”. Он подходил к своему этюднику, мазнув разок, другой — и остальное время расхаживал по площадке мудрым вороном, опекая учениц… Девочки пугливо слушались, не зная, кто он такой. Марфушин наслаждался — но ловил на себе ревнивый взгляд их монголоидного преподавателя — и покорно отходил на свое место.
Место. Он бы выбрал для своих учеников другое. Это футбольное поле невдалеке. Пустое, мертвое — как могильник. И предложил бы композицию для этюдов: футбольные ворота по краям поля… Сваренные из труб, поржавевшие — посмотришь, виселицы. На них еще болтались грязные обрывки сетки. Множество тоненьких гнилых нитей — висящих бахромой. Учить этому… Не рассказывать, а изображать — то, о чем и рассказать нельзя, но что выставило себя напоказ, как скелет, с которого сползли последние кусочки кожицы, тканей, если угодно, смысла… Честность вещей — по ним все видно. И всего в нескольких сотнях метров эта аллейка с окрашенными в ядовито-зеленый — освежили — скамейками. Там пропасть — тут плоскость. Там глубина — тут узость. Но почему?
Тогда он приезжал на Академическую дачу в ноябре. Работать вообще мог только в одиночестве — и там, где было совсем пусто, одиноко. Бродил весь месяц по округам. А в последний день, даже так, в последнюю минуту — это когда ждали автобуса на станцию, на поезд — сдав на хранение поделки, от которых захотелось просто избавиться, оставив вещи, прошелся еще раз посмотреть, и тогда за музейным домиком увидел вдруг пропасть. Да, это было пропастью, в которую опрокинулось озеро, лес, небо… Все было такое голое, голодное, каким не было еще неделю назад, когда стоял здесь же… Теперь же, чудилось, стоял над пропастью, все поглотившей, само время — но голодной. Завывал ветер, там, внизу. Мерцала черная вода. Но поздно, поздно… Было мучительно уйти, оторваться. Мог только сохранить в памяти. Пожалуй, ничего подобного уже и не увидел никогда. Хотел поехать на следующий год, ждал… Но что-то помешало, случилось. Потом денег как-то не было. Потом совсем об этом забыл. Ноябрь. Один день — или час, когда это становилось видно. И вчера было поздно идти туда, на это место. Вот оно, совсем близко, рядом. Зовет Сашу, ничего не говоря, прогуляться — и неспешно идут… Но где он когда-то стоял, боясь опрокинуться, упасть — под самым фундаментом музея — сидела перед этюдником на походном раскладном стульчике Антонина. Подумала, к ней пришли, посмотреть на работу… Спросила неуверенно: “Как это тебе?”. Увидел плоскость, но не на холсте — перед собой… Облачка, цветочки, зелень… Драпировка. И вместо вазы — озеро. Здесь все же было ветрено. В термосе — у нее под рукой — чай. И вот согревает чай… “Фон не делай, совсем. Пусть все это куда-то летит”. Она не верит, не понимает: “Шутишь?”. “Почему. Все куда-то летит. Вселенная же летит куда-то — значит, и это”. Остались… Он курил, сидя на фундаменте музейном. Глотки горячего чая обжигали почему-то все внутри, как водка… Скоро возник Марфушин, не утерпел… “Я ревную ее только к природе!”. И как-то скоро, совсем скоро, потому что проспали завтрак, пошли на обед. Кормили до сих пор отменно. Грибной супчик… Свежий салатик… Зразы… Компот…
После той больницы — заботилась другая, эта. В столовой все ее обитатели собираются в установленное время — и встречаются: ученицы со своим преподавателем, они вчетвером и Зоя.
После обеда гуляли — и снова увидели Зою. Застекленная веранда одной из дачек, у самого берега — и она внутри, как будто в аквариуме. Ничего не замечала вокруг. Позвали — не слышала.
Марфушин все-таки уговорил постучаться — на правах знакомых. Его мучило любопытство — что же скрывалось там, внутри… Оказалось, Зоя работала — на столе ваза с цветами. И на холсте: ваза, свет, мозаичные стеклышки веранды… Тут же, распяленный на раме, сушился еще один — натюрморт с рыбой. И два копченых леща висели связкой на гвозде, казавшись таким же изображением, только на дощатой стене — как будто тоже сушились. Они пахли так вкусно, что привлекли тут же все внимание…
Марфушин воскликнул: “В этом озере полно лещей!”.
Зоя неловко объяснила: “Купила вчера в магазине”.
Марфушин переспросил, восхищаясь: “Вчера?! Так быстро? Это потому, что вы не успели их съесть!”. И ему еще хотелось блеснуть: “Сахалин! Я все понял, вы приехали за лещами! Красная рыба, крабы, осьминоги, минтай — это для вас не улов!”.
Зоя ответила — смотрев отчего-то на него, как будто он это и спросил, а не Марфушин: “Думала, не смогу. Ничего не могла. Вчера зашла в магазин, увидела этих лещей, купила почему-то — и вот”.
Он вдруг сказал: “Это потому, что воображение сильнее правды. Сила не в том, во что веришь, а в том, что же заставляет тебя в это поверить…”.
Марфушин бросился доставать из кармана свой блокнот: “Нет, а это запишу! Запишу! Как ты это сказал?”.
Он усмехнулся: “Записывай… Диктую. Все, что мы видим — это иллюзия. Работа воображения. Когда переживаемое само проявляет в нашем сознании свои образы, заставляет все увидеть и запомнить, ощущать как реальность… Такое психическое состояние. Оно же рождает сны, галлюцинации — то, чему мы якобы не верим, считая, что это обман. Но, кстати — видим, пугает ведь только это. Кто видел в природе хоть что-то прямоугольное, прямые линии? В этом смысле все, чем окружил себя человек, — вот уж бред. Все прямоугольное, все приняло это форму… Пожалуйста, даже картины”.