Михаил Тарковский - Енисейские очерки
Еще Николай Евгеньевич любил пить и после большого количества умело выпитой водки приходил в некое устойчивое, бархатное состояние, в котором все у него ладилось, доводилось до конца и ни в чем не было сомнений. В эти часы жизнь в Николае Евгеньевиче неслась ровным единым потоком, и он был способен на многое, на что в обычное время был неспособен.
Он часто вспоминал своего утонувшего старого друга, у которого незадолго до его смерти погиб ребенок, а следом за ним умерла жена. Друг этот работал в Центральной Азии и попал там в селевой поток, в котором долго держался, уцепившись за куст, пока от него не отпустился, за секунду до того, как ему кинули веревку. Николай Евгеньевич не раз возвращался к этой истории, часто повторял выражение "отпуститься от куста" и хорошо знал, как это сделать.
В один из особо тяжелых дней после резкого и бессмысленного разговора с Таней он вышел из дому и, забредя на вокзал, наблюдал, как опустившийся человек в пьяной истерике пытался оторвать от стены железные перила, а потом, видя, что никому до него нет дела, кинулся прочь и на выходе из вокзала врезался лысой головой в стеклянный, похожий на невидимое лезвие, край автобусной остановки. Охнув и схватившись за голову, он медленно побрел по улице. Николай Евгеньевич остановился. Он почувствовал вдруг, как рушатся границы между его и чужими несчастьями, как некий очистительный ураган уже вот-вот вынесет его из той пропасти, в которую он так нелепо попал… Он вспомнил волжский городок, где был когда-то на юбилее старинного писателя. В школе, которую они посещали, хрупкая белокурая девочка играла на скрипке пьеску, остальные дети переживали и следили за каждым ее движением, а радостно-расслабленная учительница сказала после: "Это надежда наша. В прошлом году под машину попала — еле выходили". Потом он шел в коридоре шумящих берез, и думал о том, что в симфонической музыке есть что-то от осеннего леса в ветреную погоду, и что эта беленькая девочка со скрипкой действительно наша надежда, и что надо обязательно написать обо всем этом рассказ…
Николай Евгеньевич шагал по улице, расстегнув плащ, и повторял, что дело не в Тане, конечно же, не в Тане, и вообще не в Танях и Манях, а в какой-то неизлечимой обнаженности его души, с которой надо, не стыдясь, навеки смириться и которую можно осилить только постоянным и великим трудом.
Он пришел домой, сделал кое-какие записи и, не веря своему счастью, спокойно разделся, принял душ и раскрыл постель. На подушке лежал Танин волос. Вид этого родного, светлого, неровного волоса произвел на него такое сильное впечатление, что все спасительно-прекрасное, пережитое за последний час, погибло в одну секунду.
Он пил дорогую холодную водку, от которой прояснялось в голове и все набирал силу его привычный, ровный и устойчивый хмель, в который он будто заходил постепенно, вот только по щиколотку, вот по колено, вот по пояс, а вот и по шею, и уже почти не холодно, а он еще держится за куст, но вот наконец разжимает руку и тяжело и мощно подхвачен потоком. Мягко и гулко стучит кровь в висках, и он несется уже в лодке, в легком осиновом обласке, увлекамый стремительным течением. Дрожат от напора мутной воды затопленные кусты, пахнет ивой и черемуховым цветом, поет певчий дрозд в ельнике. Ельник отступает, и в рассеивающемся тумане встает высокий берег, а на нем виднеется дом с синей терраской, и сбегает по тропинке женщина в белом платке, крича "Коля! Коля! Ну где же ты? Иди ужинать!", и над ним проносится висячий мостик, и на мостике стоит мальчик и машет ему рукой, а дальше поворот и снова лес и снова трясутся кусты, и взлетают две шилохвости, самец и самочка, самец в ярком весеннем пере, самочка серая с зеркальцем, и ему так удобно нестись в этой лодке и так хорошо лежит штучный бокфлинт в руках, а он сидит уже почему-то босой, и вместе с кисловатым холодком стволов ощущает ртом непредвиденный пупырышек мушки, а впереди что-то грохочет, и грохот все ближе и ближе, и уже видны огромные столбы водяной пыли и очень ровная поверхность, за которую он все пытается заглянуть, пока большой палец ноги, уже давно нащупавший спуск, не делает короткого и судорожного движения.
5Когда работа закончилась, все навалилось на Дмитрия с новой силой. Возвращаясь пьяным из гостей под беспросветным весенним дождем, он представлял Олю сидящей на лавочке у подъезда, ждущей его, утыкающейся ему в грудь мокрым виноватым лицом. Он чувствовал ее твердый курносый нос, слышал ее всхлипывания и все ждал звонка, засыпая среди ночи непрочным сном, в котором ему снилась Оля с холодным выражением на белом независимом лице и его собственный хриплый и беспомощный голос. В конце концов Дмитрий принял твердое решение не звонить Оле и через силу занялся журнальными делами. Дома он бывал редко и вечерами больше таскался по гостям вместе со школьным приятелем, невысоким, похожим на орла, человеком, всегда ходившим в костюме. Однажды они зашли к некоему Диме.
За столом шел уже когда-то слышанный Дмитрием спор. Велся он с неоправданным ожесточением, и казалось, что его участников связывают очень старые счеты. Спорили Алексей Сергеевич, человек лет сорока пяти с сердитым лицом и похожая на отставную актрису дама.
— …Не бывать нигде дальше дачи и судить по трем пьяницам, побившим шифер! Значит надо было нормальных рабочих найти! — говорил с жаром Алексей Сергеевич.
— Кто бы нашел! Смешно, — презрительно отвечала дама. — В этой стране давно уже никто не работает, народ как стадо, вы посмотрите, им же наплевать, кто ими правит. Удивительное равнодушие, удивительная социальная апатия! — Слова "в этой стране" она говорила так, будто меняла страну пребывания не реже раза в неделю.
— Мужик игнорирует выборы именно из-за того, что свободней любого из нас, надеется только на себя, и не ждет ничего от властей, — сказал Алексей Сергеевич и горько закусил капустой большую рюмку водки.
— Да кто же из вас такого мужика видел?
— Я видел, и не одного — все обернулись на Дмитрия.
— И Вы туда же. А еще писатель, интеллигент — фыркнула дама.
— Я не интеллигент — вдруг сказал Дмитрий.
— А кто же Вы?
— Не знаю, человек просто, — примирительно сказал Дмитрий, думая на этом закончить, и попытался переменить тему.
— Нет подождите, подождите. Раз Вы так отделяетесь, значит что-то имеете против.
— Мне не нравится интеллигенция — отчетливо сказал Дмитрий.
— Простите, у Вас какая трактовка? — вставил до этого молчавший молодой человек в очках.
— Веховская — находчиво бросил Дмитрий — Трактовка может быть любая, но при слове интеллигент я представляю на всех брюзжащего неумеку с узкоплечей душой и комплексом пророка. С образованием это не связано. Он распущен, примечательно, что очень не любит военных, контрразведчиков и спортсменов, вообще людей волевых и сдержанных, привыкших к самодисциплине, требующих с себя и с других. В чистом виде такие интеллигенты существуют наверно только в анекдотах, но душок есть и хотелось бы быть от этого подальше.
— Вот так вот! — сказал Алексей Сергеевич, торжествующе глядя на презрительно отвернувшуюся даму.
К вечеру он не на шутку разошелся, пытался сплясать, своротил стол и вскоре был уведен под руку отставной актрисой, оказавшейся его женой. Она демонстративно качала головой и громко говорила: "Хорош гусь! Стыдобушка!"
У развалившегося стола сломались шипы, и Дмитрий остался у Димы помочь с ремонтом. Он теперь с удовольствием ночевал не дома. У Димы была шикарная дрель. Его, как человека, мало занимавшимся простым трудом, восхищали дорогие инструменты, по его мнению избавляющие от операций, требующих навыка и терпения. Но будучи литератором, свое дело он знал туго.
Дима родился под Красноярском, после школы уехал к дяде в Москву и закончил филологический факультет. В городе он чувствовал себя совершенно в своей тарелке. Кроме культуры его почти ничего не интересовало, и поскольку он не выходил за границы этого своего мира, ему и не приходилось подвергать сомнению его ценность, как это было с Дмитрием. Он следил за выставками, интересовался кино, все время участвовал в каких-то журналах, выискивал авторов, кого-то куда-то определял и был неким негласным центром литературной жизни. Ему звонили, с ним советовались, и когда удавалось составить удачный раздел очередного журнала, заморочив голову редакторам и прислав рукописи в последний день, так что читать их было уже некогда, на лице у него было хитрое и бескорыстное выражение ловко проделанной проказы. Был в нем какой-то естественный азарт к тому, чем он занимался и какое-то физиологическое соответствие тому образу жизни, который он вел. Дмитрию нравилось его вечное сосредоточенное выражение, резкий голос, каким он отвечал на телефонные звонки, и готовность с утра до вечера толковать о литературе или кино. Он хорошо говорил, и в споре с ним Дмитрий чувствовал себя круглым дураком. Дима мог разнести в пух и прах любое произведение так убедительно, что все встречные возражения выглядели детским лепетом, а потом слегка изменив плоскость рассмотрения, делал неожиданную теплую похвалу, и книга приобретала как бы отвоеванную и от этого еще большую ценность. Дмитрию очень хотелось узнать, что же пишет сам Дима, но ему было неловко и боязно, как бывает боязно за таких опасно умных и образованных людей, когда дело доходит до их собственного творчества.