Альберто Васкес-Фигероа - Айза
— Ты ослепнешь, если будешь столько пялиться на саванну.
— А чем еще заниматься, если не пялиться?
— Не знаю, только мне кажется, что у меня не сын, а филин, — сказала ему мать с оттенком горькой иронии. — С тобой и совы заскучали бы, ведь они хотя бы время от времени моргают.
— Оставь меня в покое!
— Оставить-то я тебя могу, а вот в покое не получится, потому что ты не обретешь покоя, пока хоть один Галеон будет способен сесть на лошадь. — Эсмеральда Баэс села рядом с сыном и, не глядя на него, спросила: — Когда ты собираешься уезжать?
— Уезжать? — Сын изобразил удивление. — Кто сказал, что я собираюсь уезжать?
— Никто, только ты словно сорока зимой: раскопал все, что у нас было, вплоть до последней лочи[69]. Тут даже мне ясно, что ты хочешь уехать. Куда ты собрался?
— Я не говорил, что уеду. Я собираю деньги, потому что предпочитаю, чтобы они находились в одном месте.
— Чтобы Рамиро Галеону было легче их украсть или чтобы предложить их в обмен на прощение? — Мать решительно замотала головой. — Это не выход, — добавила она. — Единственный выход — это Бог. Если бы ты молился!.. — Она протянула руки и обхватила его ладонь, с силой сжав ее. — Почему бы нам не предложить новену святому Ианнуарию, чтобы он отвел от нас Галеонов? Он такой замечательный и так хорошо все исполняет, когда его о чем-то просишь!
Сын перестал смотреть на горизонт и повернулся к Эсмеральде, ошеломленный, потому что, хотя и знал ее столько лет, она часто поражала его глубиной своего простодушия.
— Порой я спрашиваю себя, неужели ты действительно так глупа, как кажешься, или нарочно придуриваешься, — сказал он с подчеркнутым презрением. — Ползаешь на коленях перед какими-то истуканами и часами вымаливаешь милости, которые ни один ни разу тебе не послал. Ты не в своем уме! Дура набитая, умственно отсталая и чокнутая! Ты уже полвека им молишься, и они так и не сумели наделить тебя даже крупицей разума, а ты все талдычишь свое.
Эсмеральда выпустила руку сына, тяжело поднялась на ноги, сошла по ступенькам и шагнула в дождь… И тогда повернулась к нему:
— Ты прав. Очень может быть, что они не дали мне хотя бы чуточку разума. Зато наделили меня сердцем, покоем и великим смирением, чтобы тебя вытерпеть. — Она потерла нос пальцем, что окончательно вывело сына из себя. — А еще отвагой, чтобы противостоять невзгодам, а тебе это не дано, молись ты хоть тысячу лет.
И старуха пошла прочь, не обращая внимания на то, что одежда намокала под дождем, а башмаки увязали в грязи. Кандидо смотрел, как она, пошатываясь, постепенно исчезала вдали — тщедушная, согбенная, кривобокая, отталкивающая и ненавистная.
Затем неторопливо встал и вошел в дом, направляясь прямо в Комнату Святых. Там он ударом ноги распахнул настежь окно, которое вечно было наглухо закрыто. Поглядел вслед матери: та по-прежнему бесцельно брела по равнине, которая вела в никуда, — и, протянув руку, схватил первую попавшуюся скульптуру, которую внимательно рассмотрел.
— Святая Агата, — сказал он и швырнул ее на галерею.
Вторым оказался святой Франциск, которого постигла та же участь, а за ним один за другим полетели святые мужского и женского рода, девы марии, великомученики, ангелы и архангелы в виде скульптур, картин, скапуляриев[70], барельефов и печатных картинок, пока в просторной комнате не остались одни только голые стены; с одной из них он напоследок сорвал огромного и изъеденного древоточцем святого Ианнуария.
Держа его в руках, Кандидо вышел на крыльцо, плеснул на картину керосином из лампы, поджег и швырнул в кучу остальных. Затем налил себе полный стакан коньяка и не спеша стал пить, глядя, как разгорается костер и холсты превращаются в пепел, куски дерева — в уголь, одеяния и волосы святых — в дым, а раскрашенные гипсовые лица — в потрескавшуюся бесформенную массу.
Когда он вновь поднял взгляд, на глаза ему попалась Имельда Каморра, стоявшая в дверях своей хижины, и, секунду поразмыслив, он вновь наполнил стакан, залпом осушил его и направился к ней.
Имельда наблюдала за тем, как он приближается, однако, когда между ними оставалось меньше двадцати метров, вернулась в дом, села за стол, поставив на него бутылку, и даже не взглянула на Кандидо Амадо, когда тот вошел, притворившись, будто сосредоточенно наполняет стаканы.
— Вижу, ты решился, — сказала она. — А я все спрашивала себя, когда же ты отнимешь у нее то единственное, что у нее оставалось.
— Околевший пес не укусит. Теперь ей придется приискать что-нибудь полезное, чтобы занять свои мысли. Эти истуканы сводили ее с ума.
— Скорее они-то и не позволяли ей сойти с ума, только это не мое дело, и не мне об этом рассуждать.
— Вот и попридержи язык.
— Я так и сделаю, когда мне захочется. В конце концов, я привязалась к старухе. Она меня достала новенами, но в какой-то степени я ей благодарна: она помешала мне выйти за тебя замуж.
— Я думал, что ты этого добиваешься.
— Уже нет, хотя, конечно, момент удачный: еще несколько дней — и я была бы вдовой, с деньгами и положением.
— Ты так уверена, что Рамиро сможет меня убить?
— Даже если привязать ему одну руку за спину и заставить глядеть одним кривым глазом, — ответила женщина, протягивая Кандидо стакан, когда он сел напротив. — Хотя я побилась с парнями об заклад, что тебя прикончит не Рамиро, а Гойо. — Она рассмеялась. — Что с тобой? Ты прямо позеленел, стоило мне упомянуть Гойо… Помнишь, как однажды он убил толстого Энрикеса железякой для клеймения скота? Расписал тому каленым железом задницу, живот, грудь и руки, пока не осталось ни одного участка здоровой кожи… — Она нарочно покатала во рту глоток рома и довольно поцокала языком. — У Гойо Галеона богатое воображение: уж он придумает хоть сто способов, как покончить с христианином!
— Со мной это будет нелегко.
— И как же ты сумеешь ему помешать? Будешь стрелять? Придется тебе одолжить у военных пушку, и даже в этом случае сомневаюсь, что попадешь. — Она покачала головой. — Боже! Если бы я не видела своими глазами, то не поверила бы: ты заставил его прижаться к земле — хромого, разбитого, вокруг ни клочка травы, чтобы укрыться, — и знай себе палишь в грязь. Ребенок бы и то его изрешетил, а ты наложил в штаны!
— Я пришел не за тем, чтобы снова с тобой собачиться.
— Неужели? — притворно удивилась Имельда Каморра. — А тогда зачем ты пришел? Полизать мне киску? Потому что трахнуть у тебя не выйдет. От страха у тебя не встанет.
— Иногда я спрашиваю себя, как это я терпел тебя столько времени.
— Потому что одна я была настолько глупа, чтобы тебя терпеть. Но теперь все кончено. Ты мне предложил семь тысяч боливаров за то, чтобы я уехала. Ладно! Как только я их получу и выдастся хотя бы один не дождливый день, я уберусь.
— Я передумал.
— Что ты сказал?
— Что я передумал. Когда я предлагал тебе деньги, ты их не взяла, а сейчас ситуация изменилась. Можешь убираться, но я не дам тебе ни гроша.
Имельда Каморра ничего не сказала: было очевидно, что в какой-то степени она это предвидела, — и поиграла пустым стаканом, покрутив его вокруг указательного пальца. Она долго сидела с опущенной головой и наконец более хриплым, чем обычно, голосом проговорила:
— Если ты отдашь мне эти деньги, никогда больше обо мне не услышишь. Но если я останусь, то в любую ночь могу пробраться в дом, пристрелить тебя и забрать себе все, что найду. Тебе известно, что мне хватит духу это сделать.
— Возможно, — согласился любимец самуро и грифов. — Вполне возможно, тебе хватит духу, однако тебе придется проделать это сегодня ночью, потому что завтра я прикажу парням вышвырнуть тебя из «Моррокоя».
Не выпуская стакан из рук, Имельда Каморра ударила им в лицо Кандидо Амадо и, воспользовавшись его замешательством, а также тем, что кровь залила ему глаза, опрокинула на него стол и тут же бросилась вперед.
Просто не верилось, что дерется женщина: Имельда Каморра в мгновение ока превратилась в зверя, фурию или в существо, в которое вселился бес; ненависть, ярость или же тайные силы ада сообщили ей сверхъестественную силу, которая позволяла бить, колотить, кусать, царапать, пинать и даже навалиться всем телом на растерянного и испуганного мужчину, которому мешали реагировать боль, кровь, животный страх и полное замешательство.
~~~
А дождь все продолжал лить.
Плотное одеяло туч растянулось от Апуре до Меты и от Ориноко до Кордильер. Дождь все лил и лил с той же назойливостью, с какой несколько месяцев назад немилосердно пекло солнце или неустанно дул ветер.
Дождь сеял без передышки, однако люди и животные соскучились по свежести грозы и сверканию молний, потому что этот бесконечный невыразительный колабобос[71] наводил тоску на коров, от него распухали суставы.