Тони Моррисон - Песнь Соломона
Молочник промолчал.
— А теперь, — сказала она шепотом, — убирайся вон. Молочник повернулся и пошел к выходу. Неплохой совет, подумал он. Почему бы ему не последовать. Он затворил за собой дверь.
ЧАСТЬ II
ГЛАВА 10
Когда Гензель и Гретель замерли на месте, увидев дом на лесной поляне, у них, наверное, от страха волосы зашевелились на затылке. А колени, наверное, так ослабели, что только лютый голод заставил их сдвинутся с места. И некому было предостеречь их и удержать: несчастные, подавленные горем родители находились в это время далеко. Поэтому они помчались что есть мочи к дому, где жила старуха, древняя, как смерть, хотя и шевелились у них на затылке волоски и подгибались коленки. Точно таким же образом голод может побудить к действию взрослого человека: колени перестанут у него подгибаться и перестанет частить сердце при одной лишь мысли, что он сможет сейчас утолить свой голод. В особенности если он алчет не имбирных пряников и не жевательной резинки, а золота.
Молочник, пригнувшись, прошел под черными ветвями грецкого ореха и направился к большому ветхому дому. Он знал: когда-то здесь жила старуха, — но сейчас не видел перед собой ни малейших признаков жизни. А между тем в густых зарослях мха, таких пышных, что он мог бы погрузить туда руку по локоть, жил полной жизнью не замечаемый им мир обитателей леса. Да, здесь царила жизнь, она ползала, пробиралась украдкой, сновала среди веточек мха и круглые сутки не смыкала глаз. Жизнь эта рыла норки и передвигалась скачками, но так бесшумно, что ее нельзя было отделить от зеленых стебельков, на которых она копошилась. Рождение, жизненный путь и смерть — все это свершалось под покровом пушистой веточки, с ее обратной стороны. С того места, где стоял Молочник, дом выглядел так, словно его торопливо снедает безжалостный недуг, симптомы которого — темные, мокрые язвы.
За его спиной, всего лишь на расстоянии мили, пролегала мощенная щебенкой дорога, о чем время от времени напоминал, такой успокоительный сейчас, шум проезжающей автомашины — одна из них принадлежит преподобному Куперу, а за рулем сидит его тринадцатилетний племянник.
«В полдень, — так сказал ему Молочник. — Приедешь за мной в полдень». С тем же успехом он мог бы сказать — через двадцать минут, а сейчас, когда на него навалилось это безлюдье, эта мертвая, как кажется горожанам, тишина, он жалел, что не назначил пять минут. Но даже если бы мальчику не пришлось ради этой поездки отрываться от работы по дому, довольно странно взрослому мужчине отправиться за пятнадцать миль от Данвилла «по делу» и возвратиться в тот же миг.
Зря он сочинил такую сложную историю, стремясь скрыть истинную цель этой поездки: попадется кто-то любопытный и начнет во все вникать. К тому же ложь должна быть предельно простой, как и правда. Излишние подробности и впрямь излишни. Но он так устал после бесконечной тряски в автобусе — началась она в Питсбурге, сменив роскошное путешествие самолетом, — так устал, что от усталости перестарался, стремясь придумать нечто убедительное.
Воздушное путешествие взбодрило его, возродило склонность к иллюзиям и ощущение своей неуязвимости. Высоко над облаками, тяжелый и в то же время легкий, застывший в неподвижности огромной скорости («крейсерская скорость», сказал летчик), сидя в замысловатом металлическом сооружении, внезапно обернувшемся сверкающей птицей, он не мог поверить, что когда-то совершал ошибки и способен их совершать. Одна лишь мысль слегка его огорчала: Гитара не летел с ним вместе. Ему бы тут понравилось — вид из иллюминатора, еда, стюардессы. Но Молочнику хотелось провернуть все самому, без посторонней поддержки. Сейчас, именно сейчас ему захотелось действовать в одиночку. Здесь, в воздухе, оторванный от реальной жизни, он чувствовал себя свободным, но, когда перед отъездом он разговаривал с Гитарой, все кошмары повседневности метались, хлопая его крыльями по лицу, и это его сковывало. Гнев Лины, волосы Коринфянам, распущенные, непричесанные, в довершение к тому она и губы тоже как-то распустила, скрытая опека матери, бездонная алчность отца, ввалившиеся глаза Агари — кто знает, может быть, он кое-что и заслужил, но уж совершенно точно, что все это ему обрыдло и нужно как можно скорей уезжать. О своем решении он рассказал Гитаре раньше, чем отцу.
— Папа думает, что мешочки до сих пор лежат в пещере.
— Все может быть. — Гитара маленькими глотками отхлебывал чай.
— Во всяком случае, есть смысл проверить. Хотя бы будем точно знать.
— Очень правильно все говоришь.
— Так вот, я и поеду.
— Один?
Молочник вздохнул.
— Угу. Один. Мне необходимо выбраться отсюда. Понимаешь, мне надо уехать, просто позарез.
Гитара поставил чашку на стол, сжал руки и уткнулся в них губами.
— Нам, по-моему, вдвоем было бы легче? Допустим, ты попадешь в какую-нибудь переделку…
— Оно-то, может быть, и легче, но, когда один человек бродит по лесам, это выглядит не так подозрительно, как если ходят двое. Если я найду там золото, я приволоку его сюда и мы разделим его в точности так, как условились. А не найду, ну что ж… хотя бы сам вернусь.
— Когда едешь?
— Завтра утром.
— Отец твои как относится к тому, что ты едешь один?
— Я еще не говорил ему. Пока что это знаешь только ты. — Молочник встал и, подойдя к окну, поглядел на ступеньки, ведущие к комнате Гитары. — А, пропади все пропадом!
Гитара внимательно поглядел на него.
— В чем дело? — спросил он. — Ты отчего не в духе? Разве так себя ведут, отправляясь в погоню за светлой мечтой?
Молочник повернулся к нему лицом и сел на подоконник.
— Надеюсь, что мечта и в самом деле светлая и что дорогу мне никто не перебежит — очень уж мне нужно осуществить ее, свою светлую мечту.
— Всем нужно.
— Мне больше всех.
Гитара усмехнулся.
— Вот сейчас тебя, похоже, и впрямь разобрало. Почище, чем вначале.
— Да, пожалуй, меня прикрутило сейчас хуже, чем тогда, а может быть, так же. Не знаю. Знаю я только одно: хочу жить самостоятельно. Мне надоело служить мальчиком на побегушках у моего старика. А пока я в этом городе, мне придется служить у него мальчиком на побегушках. До тех пор, пока у меня не заведутся свои деньги. Мне необходимо выметаться из дома, и, уезжая, я не хочу никому быть обязанным. Мое семейство меня скоро психом сделает. Папаша хочет, чтобы я был в точности как он и ненавидел мамашу. Мамаша хочет, чтобы я мыслил, в точности как она, и ненавидел папашу. Коринфянам не желает со мной разговаривать, Лина гонит меня вон из дома. Агари хочется приковать меня цепью к своей кровати или убить. От меня все чего-то хотят, понимаешь? Всем кажется: ни у кого другого им не удастся это получить. А у меня удастся, так они считают. Что это такое, я не знаю… То есть не знаю, чего же им на самом деле нужно от меня.
Гитара вытянул ноги.
— Им нужна твоя жизнь, приятель.
— Моя жизнь?
— Что же еще?
— Да знаешь, нет. Агари нужна моя жизнь. А старикам моим и сестрам… им нужно…
— Я не в том смысле. Я не говорю, что они хотят отнять у тебя жизнь; им нужно, чтобы ты жил для них.
— Совсем ты меня запутал, — вздохнул Молочник.
— А ты выслушай меня. На этом построено все наше существование. Жизнь черного человека нужна всем. Всем до единого. Белому мужчине одного только надо — чтобы черный был мертв или молчал, то есть вел себя, как мертвый. Белая женщина не лучше. Ей нравится, когда у нас «универсальное», общечеловеческое мировоззрение, а «национального самосознания» — ни-ни. Мы должны быть смирными, но не в постели. В постели — хоть с кольцом в носу. А за пределами постели мы, видишь ли, просто обыкновенные люди. Ты говоришь ей: «У меня линчевали отца», а она тебе: «Да, да, конечно, но ведь ты лучше линчевателей и должен об этом забыть». А черной женщине ты нужен весь без остатка. Они это именуют любовью… и пониманием. «Почему ты не понимаешь меня?» — это значит: не люби, кроме меня, никого на свете. «У тебя должно быть чувство ответственности», — говорит она, но это означает: не смей ходить туда, где меня нет. Ты хочешь взобраться на Эверест, она завяжет в узел твои веревки. Скажешь ей: я хочу опуститься на морское дно — просто так скажешь, ради проверки, — она тут же припрячет твой баллон с кислородом. Или без таких крайностей. Просто купи себе рожок и скажи: я хочу, мол, на нем играть. Ах, музыку они, конечно, обожают, но только после того, как ты выполнишь все остальные обязанности. И даже если ты все делаешь, как следует, если ты проявил редкое упорство и взобрался на вершину Эвереста или играешь на рожке, и притом ты хороший, замечательный, — им этого все равно недостаточно. Ты до того усердно дуешь в рожок, что вздохнуть не можешь, а ей нужны остатки твоего дыхания, чтобы ты ей рассказал, как ты ее любишь. Ей требуется все твое внимание. Ты рискуешь жизнью, а она говорит: пустяками занимаешься. Ее не любишь. Она не позволит тебе рисковать даже жизнью, понимаешь, твоей собственной жизнью, если только ты не рискуешь ради нее. Ты и умереть-то не имеешь права, разве опять же ради нее. А зачем, скажи мне, дана человеку жизнь, если он даже не вправе выбрать, за что умереть?