Клаус Манн - Мефистофель. История одной карьеры
Эти причудливые и сомнительные комплименты Хендрик слушал со стервозной улыбкой и с загадочно мерцающими глазами. Не у каждого столь глубокие и тонкие основания любить национал-социализм, как у поэта Пельца. Другие просто говорили:
– Я всегда был и остаюсь немецким художником и немецким патриотом, кто бы ни правил в моей стране. Мне в Берлине лучше, чем где бы то ни было на свете, и у меня нет ни малейшего желания уезжать. К тому же где еще, скажите, я заработаю столько денег, сколько загребаю тут?
Так вечерами за пивом высказывался толстый исполнитель характерных ролей Йоахим. Здесь по крайней мере все было ясно. Он бы эмигрировал и стал бы темпераментным антифашистом, сделай ему Голливуд выгодное предложение. Но, к сожалению, Голливуд ему такого предложения не делал: Йоахим, блиставший когда-то в числе самых знаменитых немецких артистов, был уже не совсем тот, что прежде. Поэтому-то он и объяснял с самой простодушной миной в кругу коллег:
– Где найдешь еще такое хорошее пиво, как в наших старинных немецких погребах? Может быть, мне кто-нибудь скажет?
И вызывающе, несколько злобно обводил взглядом собеседников. Его крупное, выразительное лицо с обрюзгшими щеками и недоверчивыми глазами обманчивым добродушием напоминало морду медведя, который кажется смешным и неуклюжим, но из всех хищников самый жестокий. Подхалимы уверяли характерного артиста Йоахима, что у него решительное сходство с господином премьер-министром. И тогда актер ухмылялся. Но он впадал в ужасный гнев, если до его слуха доходило, что кто-то утверждал, будто он наполовину еврей.
– Приведите ко мне этого негодяя! – кричал Йоахим, и лицо его багровело. – Пусть он мне в лицо повторит свою наглую ложь! Какая подлость! Оскорбить честь настоящего немца!
Но ужасные слухи вокруг имени характерного артиста не умолкали. Перешептывались: с одной из его бабушек не все в порядке. «Настоящий немец» через детективов выяснил, кто эти подлые клеветники. Несколько человек попали в концентрационный лагерь за то, что подозревали бабушку характерного актера.
– Подлость у нас теперь не остается безнаказанной! – с удовлетворением вздыхал Йоахим.
Он посещал влиятельных друзей и коллег, чтобы с глазу на глаз раз и навсегда убедить их в том, что может гарантировать безупречность крови своих предков.
– Положа руку на сердце, – говорил Йоахим Хефгену, которому он нанес торжественный визит после одного воскресного утренника. – У меня все в порядке. Все как надо, мне не в чем себя упрекнуть.
Он верными собачьими глазами смотрел на Хефгена снизу вверх. Он поднаторел в такой повадке, играя роли неотесанных, но добродушных отцов, вздорящих со своими сыновьями, чтобы тотчас, обливаясь слезами, с ними помириться.
– Каждого, кто утверждает противное, я велю арестовать, – говорил в заключение слащавым голосом «настоящий немец». – Ведь мы живем в правовом государстве.
К этой точке зрения Хендрик Хефген мог лишь присоединиться. Он предложил коллеге, со столь похвальным усердием боровшемуся за свою честь, сигары и прекрасный старый коньяк. Два мастера провели утро весело и задушевно. На прощанье Йоахим обнял коллегу Хефгена неуклюжим объятьем медведя, который душит врага, и попросил передать сердечный привет фрейлейн Линденталь.
Вот такие друзья теперь были у Хефгена – иногда интересные – вроде Пельца, иногда добросердечные – как Йоахим. Но где же те, кого он раньше называл друзьями? Что с ними сталось?
Барбара написала ему из Парижа с просьбой о разводе. Судебные формальности были быстро улажены в отсутствие обоих супругов. Для развода не требовалось особых причин: судьи отнеслись с пониманием к тому факту, что человек с положением и взглядами Хефгена – выдающегося деятеля прусского Государственного театра и личного друга господина премьер-министра ни в коем случае не может оставаться в браке с дамой, которая проживает в качестве эмигрантки за границей, не делает секрета из своих враждебных государственному строю взглядов и к тому же, как недавно выяснилось, еще и нечистой расы. Обвинить ее скомпрометированного отца, тайного советника, в том, что в его жилах течет еврейская кровь, не решались даже профессиональные лгуны национал-социалистской прессы. Но нашлось, в чем его обвинить, и это было, пожалуй, почище: он был повинен в «осквернении расы», – его супруга, дочь генерала, не была безупречной арийкой. Не случайно у дедушки Барбары, занимавшего высокий пост офицера, о военных заслугах которого вдруг никому не захотелось знать, – не случайно у него были подозрительные либеральные наклонности. Теперь самым естественным, хотя и самым неприятным образом разъяснилась кипучая интеллектуальная деятельность генеральши, превосходившая все общепринятые и подобающие офицерскому кругу масштабы. Генерал не был подлинным немцем, он был недочеловеком и семитом. Вильгельм II благосклонно этого не заметил. Но один из нюрнбергских антисемитских листков это обнаружил. Полуеврейкой была и генеральша. Погромный листок брался это доказать. Не помогло ни ее блестящее прошлое, ни ее царственная красота, ни ее достоинство! Грязный писака, немытый выскочка, за всю свою жизнь не написавший и одной немецкой фразы без ошибки, теперь с удовлетворением констатировал, что она не принадлежит к немецкому обществу.
В Барбаре, значит, было более тридцати процентов плохой крови. Уже одного этого обстоятельства было бы достаточно немецкому суду в качестве обоснования развода. Светловолосые рейнцы могут притязать на жену безупречной расовой чистоты. Но такую жену, как Барбара, Хендрик не мог бы себе позволить даже и в том случае, если бы она была чистокровной арийкой. Ведь это просто позор и открытый скандал – все ее поведение!
Она не покидала Парижа с тех пор, как в феврале 1933 года туда прибыла. Каждый, кто знал ее с прежних времен, заметил бы, что она переменилась. Все мечтательное в ней исчезло, она уже не была расположена ни к печальным, ни к веселым играм. На лице пролегла решительная черточка – между бровями и на лбу. Даже ее походка, раньше небрежная, выдавала теперь энергию. Так передвигается тот, кто видит перед собою цель и не успокоится, покуда ее не достигнет.
Барбара, прежде проводившая время за рисованием, за чтением трудных книг, в заботах о друзьях, за легкими играми, мечтательными раздумьями, – Барбара стала активной. Она работала в комитете по делам политических беженцев из Германии. Кроме того, вместе со своим другом Себастьяном и фрау фон Герцфельд она издавала журнал, предостерегающий против фашизма, посвященный военным приготовлениям Германии, ее злодеяниям против культуры и права. Себастьян и Герцфельд были ответственны за редактуру; Барбара ведала деловой частью. К собственному ее удивлению, выяснилось, что она обладает способностями и известной ловкостью по части финансовых операций. Маленький журнал должен был сам себя содержать, ниоткуда не получая поддержки. Он выходил еженедельно, каждый номер на немецком и французском языках. Сначала он расходился лишь в тесном кругу абонентов и печатался не в типографии, а на гектографе. По прошествии же полугода из тонких листков получилось издание, имевшее друзей во всех европейских городах за пределами Германии.
– В Стокгольме нас читают пятьдесят человек, в Мадриде – тридцать пять, в Тель-Авиве – сто десять, – говорила Барбара. – Голландией и Чехословакией я вполне довольна. С Швейцарией дело еще не наладилось. Нам бы ловкого представителя в Америке! Сотни тысяч должны о нас узнать! А мы так бедны… – так она говорила на «редакционной конференции» в маленьком номере гостиницы. – Наши враги тратят миллионы на распространение своей лжи, а у нас едва хватает на почтовые расходы.
Она сжимала худые загорелые руки в кулаки. Взгляд делался грозным – как всегда, когда она думала о ненавистных врагах.
Изменился и Себастьян, прежде интересовавшийся лишь самыми изысканными и сложными вещами. Теперь он пытался думать и писать просто.
– У борьбы свои законы, это не высокая игра искусства, – говорил он. – Закон борьбы требует от нас того, чтобы мы избавились от тысяч оттенков и сосредоточились на одном. Моя задача сейчас – не узнавать, не создавать прекрасное, но действовать – по мере своих сил. И это самая тяжелая жертва, которую я приношу.
Иногда он уставал. И тогда говорил:
– Мне противно. Все так бессмысленно. Ведь они гораздо сильнее нас, против рожна не попрешь. Сколько же можно изображать Дон-Кихота? Я мечтаю об острове, о далеком-далеком острове, куда бы не доходили даже глухие отзвуки того, что так мучает нас…
– Но нет такого острова! – кричала на него Барбара. – Его нет и не должно быть, Себастьян! А наши враги вовсе не так уж сильны! И они нас боятся. Каждое слово – любое слово правды, бьет по ним и на какую-то малость – на самую малость, Себастьян! – приближает их гибель, их неминуемую гибель.