Михаил Веллер - Мое дело
Шел последний день, подведение итогов, мы с ним курили среди людей в коридоре, он вернулся в комнату, где за закрытыми дверьми руководство составляло реляции и выписывало путевки в жизнь.
Будьте спокойны. Никакой рекомендации мне не дали. Но любили страшно.
Я не мог понять. Эти рекомендации ничего не значили. Редакции и издательства плевали и жали плечами, улыбаясь раздраженно. И они, рекомендации эти, абсолютно ничего не стоили руководству семинара, понимаешь, своим людям, которые полтора года знали меня достаточно. Никого ни к чему не обязывали. А мне давали хоть крошечный аргументик в разговорах с редакторами. Хоть на микрон поднимали мои официальные возможности.
Неприязнь из зависти? Опасения, что вдруг я свалю, а они меня хоть куда-то рекомендовали, а я эмиграцией предал родину? Или национальная неполноценность руководящей троицы фантастов — Стругацкий, Брандис и Браун — не позволяли им впасть в сионизм и рекомендовать Веллера?..
В отдельные краткие моменты жизни я ненавижу фашизм не так сильно, как обычно.
…Больше меня семинар фантастов не интересовал. Посещать его было незачем. Ждать нечего. Любовь была проявлена в полном объеме. Изредка я заходил поболтать вечером от скуки.
ζ
Они еще составили для оглашения на закрытии Конференции список особо отмеченных участников. Если верить словам обсуждения, так они меня отметили по самое не могу. С высокой трибуны меня прозвучало во второй части панегирика: «А также…» Четвертым из четырех, также отмеченных справедливым и объективным руководством семинара.
Мне был тридцать один год. Из всех руководителей семинаров этой конференции писателей было один. Борис Стругацкий. Прочие шли у меня за шелупонь, и у времени прошли по тому же разряду. И вот они спокойно пытались определить мне место во втором ряду. Ну что. Гюльчатай открыла личико. Вырви яйца сучьим детям. Если сможешь. Нормальная жизнь.
η
Так потом произнес слово закрытия ленинградский генерал от литературы — Даниил Гранин. И обгадил все окончательно.
— Поспешность в опубликовании губительно сказывается на молодом писателе, — добро и мудро увещевал Гранин. — Вам необходимо быть требовательнее к себе. Работать больше, упорнее. Не торопиться нести свои произведения в печать. Слишком быстрый успех пагубен для неокрепшего таланта. Спрашивайте с себя строже!
Ненависть моя была невыразима. Более фальшивых, гнусных и неуместных слов я не мог себе представить. Так звучала подлость советского функционера.
Это говорил Гранин. Умный настолько, что при всех режимах само собой пристраивался к власти, к кормушке, к распределению писательских благ. И умный настолько, что имел при этом репутацию доброго, отзывчивого, порядочного человека. И умный настолько, что в советской литературной табели о рангах проходил на уровне с Марковым, Бондаревым, кадавром Леонидом Леоновым и выразителем интеллигенции Трифоновым.
Брежневская эпоха душила нас. Печататься было невозможно. Генерал Гранин предостерегал голодающих нищих от обжорства. Он был очень богатый и серьезный человек по тем временам: массовые официальные тиражи на всех языках народов СССР и «стран народной демократии».
Я вышел на улицу в злобе и по слякоти пошел в винный. В России нельзя не пить.
—Министерство литературы СССР было гениальным институтом. «Чужие здесь не ходят», — девиз чиновника и чекиста. Я не был борцом — кот, который гуляет сам по себе. И подотдел очистки плакал по мне, как по родному.
ГЛАВА ПЕРЕХОДА
Седлание белого коня.
1.
Скажи мне, кто твой друг, и оба идите на фиг.
— А с кем вы были знакомы из ленинградских писателей?
— А ни с кем я не был знаком из ленинградских писателей.
— Но ведь это ваши коллеги!
— Нищий дворнику не коллега.
Борис Стругацкий был старше меня на пятнадцать лет, и состоял небожителем той части неба, что затянута тучами. Их книги в конце семидесятых выходить перестали, а из журналов печатал исключительно «Знание — сила». Мы не были ровней. Я числился полтора года его семинаристом.
Ребята из студии «Звезды» находились в переходе от членов окололитературного процесса в полноправные члены литературного процесса. Их жизнь была устроена в своей струе, к которой я не имел никакого отношения.
Можно было просиживать вечера в кабаке Союза писателей, пить брудершафты с укорененными и должностными. Посиживать на секциях и входить в компании. Нужны были деньги и пониженный рвотный рефлекс, они отсутствовали.
«Задруживались» с «маститыми» методом оказания услуг. Достать дефицитную книгу и соврать о знакомой продавщице с номинальной ценой. Возить рукописи на перепечатку машинистке. Доставить пачку бумаги из Литфонда. Организовать знакомого хорошего врача, или автослесаря, или сантехника, или билеты в театр, на поезд, самолет. Шестерили! В ответном порядке маститый отвечал на просьбу — рецензией, рекомендацией, отзывом, звонком, введением в круги. Ты снабжался паролем: свой.
Я действительно люблю сладкое, но к лизанию задниц это отношения не имеет.
— А как же литературное общение? Вы нуждались в литературном общении? Неформальном, кроме семинаров? Обсудить вопросы творчества, новые книги, события мировой литературы? Писатель не может ведь жить в вакууме!
— Как только писатель впадает в неформальное литературное общение и начинает обсуждать с коллегами события мировой литературы — он начинает жить в вакууме. Между ним и нормальной жизнью отблескивают стеклом стенки профессионального аквариума. Письменники варятся в собственном соку, и сок смешан из жидкостей их некрасивых тел. Как-то пили мы с девчонками из союзписательского машбюро, и я предложил им представить их клиентуру на пляже в плавках. Так самую юную и хорошенькую Ленку стошнило.
Жить среди идиотов еще не означает благотворительность.
Друзья мои естественным порядком были из однокашников и ровни.
Грех гордыни я не одобряю, но Ленинградская писательская организация позиционировалась в моем литературном пространстве как инвалидская команда капитана Миронова в Белогорской крепости. И пушкинская ассоциация здесь есть честь.
При любом раскладе я рассматривался как претендент на место в кормушке, славе, издательских емкостях. Эмбрион-конкурент. Давить в зародыше!
Помогали? Заведомым неудачникам и перестаркам. Демонстрируя свою доброту и страхуясь от вытеснения талантами.
Интересные умные разговоры о литературе — горячие, изощренные, с полетом эрудиции до утра — я отговорил еще в университете. Я был чемпион по разговорам об умном. А у нас были толковые головы! Ну так каждому овощу свой фрукт. Детская болезнь левизны в гомосексуализме.
Пустословие мне обрыдло. А единомышленники редки и встречаются не в том лесу, что ленинградские советские писатели.
— Но были же писатели непечатающиеся, работающие в стол. Советская власть давила таланты, но они были, и работали как могли! Неужели среди них вам тоже никто не был интересен?
— Любому интересен клад, и кладоискателями заполнены целые палаты в дурдомах. Я не пересекался с вывихнутыми людьми. Если сразу воспринимал кожей, что на человека нельзя положиться в пампасах, в драке, что он не станет любой ценой тянуть доверенное дело, за которое поручился, — он был противен. Андеграунд — были люди с ущербным мировоззрением. Понимаете: среди них не было Ромео и Джульетт, д'Артаньянов и Робин Гудов, Растиньяков и Гракхов. Был комплекс неполноценности и болезненный снобизм. Большинство людей шло у них за серое быдло, добившиеся успеха — за продажных коммунистических конъюнктурщиков; психика их была ущербна, они были не энергичны, не храбры, не красивы, не чистоплотны. Не образованны и не умны. Второсортные снобы-творцы делали искусство для второсортных снобов-потребителей.
Короче.
На хрен я был никому не нужен, и это взаимно.
Приучен я был с гарнизонов: разговоры отдельно — дело отдельно. Я писал. И отлюбил разговоры о литературе. Пар выходит. А дураки растут густо.
И на площадке моей сделалось пусто.
2.
Волобуев! Вот Вам книга.
Была весна, цвели дрова и пели лошади.
Медведь из Африки приехал на коньках, ему понравилась соседская корова, и он…!
За три года я полностью стоптал три пары туфель. Семь пар железных башмаков в перспективе не укладывались в дистанцию от сегодня до могилы. Число отказов перешло за полторы сотни.
Рижская молодежка «Советская молодежь» напечатала «Кнопку». В тридцать один год я получил первую публикацию серьезного рассказа — в прибалтийской республиканской газете. Что-то часто стал я ночью опускать лоб на холодный металл машинки.
Весна расцвела, и я произвел ревизию.
Сорок три рассказа. Триста сорок восемь страниц машинописи. Ровная толстая стопа лежала на зеленой бумаге стола весомо и значимо. Всё нажитое. Итог и труд трех лет. Не зря они прожиты!