Грация Деледда - Свирель в лесу
— Если хотите, — сказал незнакомец, заметив, какое удовольствие доставила писателю эта сделка, — я могу оставить вам черенки листьев; они хорошо горят и дают много жару.
Писатель согласился, и через несколько минут шестнадцать черенков с ядовитыми колючками лежали у его ног огромными скорпионами.
Здесь, под пальмой, чем-то похожей на овцу, ошалевшую после стрижки, и нашла его кухарка, когда пришла справиться v хозяина, как ей приготовить кефаль, которую она держала в руке, высекая из нее ударами ножа искры серебристой чешуи.
Увидев страшную картину разрушения, она прислонилась к дереву, едва не лишившись чувств.
— Что случилось? — с трудом пробормотала она.
Писатель показал ей десять лир, заявив, что заработал сегодня на кефаль, даже не садясь за свой стол. В ответ кухарка принялась размахивать рыбой перед его носом, будто хотела ударить его по лицу.
— Что скажет ваша супруга? Что скажет ваша супруга?
— Да что это с тобой?
— Вы разве не понимаете, что этот тип надул вас? Что он вас обобрал? Что он погубил пальму? Что он перепродаст листья по десять лир за штуку?
Никогда в жизни писатель не чувствовал себя столь униженным.
— Теперь мне все ясно, — сказал он, опустив голову, как бы обращаясь к черенкам, лежавшим у ног. — Тот, кто рожден художником, не может умереть дельцом. Пожалуй, лучше мне снова сесть за стол и писать мои небылицы.
И так как он уже привык к своему перу, то попросил его у кухарки обратно.
— Но сперва позвольте мне записать расходы, — сказала она.
По правде говоря, все расходы были уже записаны, там значилось, что кефаль стоит одиннадцать лир, но, увидев, как легко можно обмануть хозяина, кухарка переправила одиннадцать лир на шестнадцать.
А хозяин подарил ей другое перо.
Из книги Лауреаты Нобелевской премии "Грация Деледда. Сигрид Унсет".Мужчина и женщина
(Перевод Н. Трауберг)
Пошел слух — неизвестно откуда, как и все слухи, — что эта старая женщина платит молодым людям.
Об этом болтали в тот осенний вечер на придорожной станции в Санта-Марга — километров за восемь от деревни, где она жила. Сюда стягивались окрестные слухи, и отсюда, словно корабельные крысы, они разбредались по свету на крестьянских возах, груженных углем и корой каменного дуба, на лошадях путешественников победнее, в почтовых дилижансах.
Жена смотрителя держала кабачок, где проезжие могли отдохнуть и поиграть в карты. Вот и теперь двое мужчин болтали за картами о старухе, которая дает деньги молодым людям.
— Почему не дать, если деньги есть. Взаймы, надо полагать, или по милосердию, — вставила тетушка Марга (так прозвали жену смотрителя). — Были бы у меня деньги, я бы тоже молодым давала. Если у старика ничего нет, значит, никчемный был человек. Помогать надо молодым.
Мужчины засмеялись, не отрываясь от карт. Уж эта тетушка Марга! Ни людей не знает, ни света. Совсем дурочка. Вон примостилась в уголке, а платье грязное, старое, свалялось, словно снова превратилось в необработанную шерсть.
— Я тоже молодой, тетушка Марга, а вы старая. Дайте мне скудо шестьдесят, поеду в Америку искать счастья. Ну-ка, давайте!
Партнер толкнул говорившего ногой под столом, тот поднял глаза и увидел, что в дальнем углу белеет циновка, а на циновке лежит парень в старых синих штанах и в шапке с козырьком — хозяйский сын.
Сын смотрителя и тетушки Марги спал, хотя было еще рано, — он спал всегда, даже днем, если отец не будил его.
Но и во сне он не спустил бы оскорбления, не позволил бы задеть даже самого дальнего родственника.
Игроки закончили партию и тихо разговаривали, не решаясь, однако, прохаживаться на счет тетушки Марги. Она дремала, проснулась только к их уходу, получила деньги и положила в котелок, который стоял на колпаке очага.
Черные блестящие глаза ее сына сверкнули из темного угла. Он приподнял голову и сразу опустил, бормоча сквозь сон:
— Пора кончать, да, пора кончать.
Мать не обернулась, она привыкла, что он бормочет во сне. Не захлопнув двери, она пошла в соседнюю каморку — примоститься рядом с мужем, который давно храпел тяжелым храпом усталого человека.
Сын снова открыл глаза, выпростал руки и скрестил их на груди. В комнате никого не было. Свет погас, только головня тлела в очаге и угольки осыпались, словно лепестки красного цветка. Сквозь приоткрытую входную дверь потянуло ночной свежестью, запахом конюшни и влажной травы; за стеной жевали волы, вдалеке шумела вода.
Сквозь дрему он слышал весь разговор игроков и теперь припомнил его лениво, как волы, жевавшие траву во мраке хлева. Сон все еще баюкал его далеким лепетом струй в тишине теплой осенней ночи. В ушах у него все еще стоял приглушенный жаркий шепот младшего из игроков:
— Мне один парень говорил, из Соргоно. Он у нее работал, когда она дом строила. Дом ведь на нее записан. Она теперь за вторым замужем. Первый был богатый старик, а ее взял молодую и без приданого. Ревнивый был как пес и скупой, держал ее под замком лет двадцать и голодом морил. Умер он, она вышла за бедного, помоложе первого, — сама-то уж стареть начала, — но все ей было мало, и стала она заводить дружков. Муж ее бил, а ей что? Прогнала его из дому. Он все не отставал, грозился убить. Уехала она из тех мест, приехала сюда к нам, лавку галантерейную открыла и начала это строить дом. Каждый день ходила на постройку. Смотрела она на камни и каменщиков не забывала — которые помоложе, все к ней в подол с лесов попадали, словно спелые яблоки... Говорят, немало золота она в этот дом всадила. И знаешь, чем она старше, тем больше за молодыми бегает, черт ее дери! Живет она теперь в новом доме — балкон железный, «золотыми шарами украшен, а лавка на площадь выходит, и вывеска на дверях, будто в городе: имя стоит и фамилия — Онофрия Дау — на такой дощечке, как на распятии пишут.
Он решительно встал, зажег свет, подошел к очагу и заглянул в котелок, немного наклонив его, чтобы лучше рассмотреть. Потом потянул носом, словно в котелке была пища; медные монеты и вправду смахивали на вареные бобы, а несколько серебряных лир белели, словно сырые бобы.
Он постоял немного у очага, пересчитывая глазами деньги; потом взял котелок за ручки — как снимают пищу с огня, — толкнул ногой дверь, вышел на луг и, опустившись на колени, высыпал монеты в носовой платок; туго стянул концы платка и тронулся в путь.
Узелок был тяжелый и твердый, словно гиря. Гиспарру шагал по светлой дороге через темные поля, под золотыми далекими звездами Большой Медведицы. Дорога шла вниз, и ему казалось, что в черном небе, осыпанном звездной пылью, горит золотой крест, а на кресте начертано: «Онофрия Дау».
Далекий шум воды, ржание коней, влажный запах ночной травы шли рядом с Гиспарру.
«Ну вот, — думал он, — сейчас половина девятого. Таким шагом к десяти дойду. Возьму я двадцать скудо — да уж не меньше — и прямо в порт. Уеду куда-нибудь подальше, на Корсику, а то и в Африку, здесь не останусь. Не буду я смотрителем! Целый день рассыпай по дороге гравий, чтоб другим удобней было ехать! Осел я, что ли? Пускай отец работает, если ему нравится, а я не буду! А не выйдет — пойду обратно, деньги верну. Ну, шагу, Гиспарру Лоддо! Шагай!»
И он шагал, строил планы, радовался, перебрасывая узелок из руки в руку, словно апельсин. Не выйдет — ни сольдо не возьмет, все деньги обратно положит, часа через три. А выйдет — ну, тогда он уедет и оттуда сразу же напишет матери. Прощения попросит и вышлет ей первый же заработок.
В глубине души Гиспарру прекрасно знал, что он — просто лоботряс и отец от него давно ничего не ждет, но ему хотелось оправдаться перед самим собой.
«Раз ты лентяй, значит, нужно тебе переменить жизнь. Туда нужно уехать, где есть для тебя подходящая работа. Шагай, Гиспарру Лоддо!»
Он шагал — свернуть было некуда. Каждый шаг приближал его к цели, как в жизни каждый шаг приближает к смерти. И чем дальше он шел, тем яснее различал на чистом черном небе причудливые очертания холмов; ему казалось даже, что в конце дороги он различает дом, окруженный железным балконом.
Но чем ближе он подходил к деревне, тем сильнее сомневался в успехе предприятия. Он принялся думать об этой незнакомой женщине — жирная, наверное, расплывшаяся, грудь свисает на живот, глаза у нее черные, довольно злые, а над толстой выпяченной губой — темные усики. В общем, богатая старуха. Он таких много видел — вот в сентябре, например, в Ильин день. Они не прочь поразвлечься, хотя с виду и не подумаешь! В конце концов не такие уж они противные. Для него, во всяком случае. Вернее — не противные, не приятные, потому что, если подумать, все женщины для него одинаковы — красотки они или уродины, молодые или старые.
Он вошел в пустую деревню. Все было тихо, только лаяла собака; в подвальном окошке горел свет; он заглянул туда, проходя, и увидел больную женщину на деревянной кровати и девочку у ее изголовья.