Глеб Горбовский - Первые проталины
— Моя прием применила, — невозмутимо пояснил старичок. — Давай научу, хочешь? Гляди, башка, запоминай. Пригодится другой раз. Моя твоя за горло берет, понял? А ты — раз! — и мала-мала делаешь мне больно. Вот так. Моя твоя за руку берет, понял? А ты — раз! — и делаешь мне больно. Вот так. Моя твоя за брюхо берет, понял? А ты — раз! — и делаешь мне козья морда. Моя твоя обнимает, в клещи берет, а ты — раз! — и я землю кушай.
Показывал свои приемы невозмутимый старичок (да и старичок ли?) очень ловко, стремительно, и всякий раз не Павлуша ему «козью морду» делал и не старичок в три погибели сгибался и «землю ел», а как раз наоборот: усыпленный болью, Павлуша послушно сгибался и кланялся, предоставляя старичку командовать собой.
Выручил милиционер. Залязгав засовами, начал он открывать двери камеры. Старичок выпустил из своих хватких, хищных конечностей Павлушу, и тогда, ослепший от боли и обиды, мальчишка плюнул в круглое личико, да с таким остервенением, что даже натренированный старичок не успел отпрянуть, увернуться, и кровавый плевок (Павлуша губу во гневе прикусил) пулей ударился в «буддийскую» переносицу старца-болванчика.
Дежурный, делая вид, что не замечает поведения задержанных, позвал на выход Павлушу.
Пиджачок на Павлуше безнадежно завял, измятый лежанием на полу и покрытый белыми пятнами стенной известки, а также пятнами неизвестного происхождения и цвета. Не было пуговиц и ремня в брючатах. Правда, ремень ему вскоре вернули, и штаны он первым делом подтянул, укрепил, потому как нет ничего более унизительного, чем ощущать на себе падающие штаны.
Чубатый лейтенант, добродушно куривший за барьером, взял со стола пачку «Звездочки» с нарисованным на ней военным мотоциклистом, надвышиб из пачки одну папироску, высунувшуюся мундштуком наружу, протянул парнишке. Тот машинально принял угощение. Не дав прикурить, лейтенант обратился к Павлуше с вопросом:
— Малолетка? Паспорта не имеешь еще?
Павлуша охотно ухватился за протянутую лейтенантом версию, решив приубавить себе денечков.
— Да… Конечно, малолетка. Пятнадцать и три месяца. Дайте прикурить, пожалуйста, — потянулся к лейтенанту.
— Обожди маленько. Денег у тебя было сколько? Пятнадцать рублей? Так?
— Пятнадцать? — жалобно переспросил Павлуша и опять, вовремя сообразив, что с лейтенантом лучше всего соглашаться во всем, торопливо кивнул. — Кажись, пятнадцать… Точно — пятнадцать!
— Остальные, что же, прогулял? И еще вопрос: откуда денежки?
— Как это откуда? Оттуда… — бешено соображал Павлик, что бы ему такое правдашнее сморозить. И вдруг из недавнего прошлого достоверная деталь, фактик один всамделишный всплыл на помощь: картошка! Продавал же он ее, молодую, в прошлом году, когда из колонии тикал в Ленинград? Продавал… — Как откуда? А картошки вот продал. Из деревни привозил.
— Так ты что же… из деревни?
— Да. Вообще-то я городской. Эвакуированный.
— Откуда?
— Из Ленинграда.
— Из Ленинграда?! А не врешь? Хотя разговариваешь и впрямь не по-здешнему. Питерский, значитца? Ну, ну… Моя мечта голубая: до Питера прокатиться. Везде был: в Болгарии, в Югославии, на озере Байкал. А в Питере… Ну да ладно. Успеется. А ты-то когда назад домой? Может, адресок дашь? В гости зайду. Примешь?
— Приму, конечно! — весело согласился Павлуша, а сам про адресок тут же и подумал. «Шиш тебе, миленький! Знаем мы вас, придурка нашел. Дам тебе адресок, только липовый, от потолка».
— Пишите: Васильевский остров, Тридцать вторая линия, дом тринадцать дробь один, квартира пять.
— А зовут? Фамилия, имя…
«Вот шиш тебе — фамилия! Знаем мы вас…» А вслух:
— Сережей зовут. Ивановым. Отчество — Яковлевич.
— Спасибо, Сергей Яковлевич. Случайно, певец Лемешев не тезкой тебе доводится?
— Не знаю такого…
— Ну ладненько. Жди гостей. В Ленинграде. А здесь-то у кого проживаешь?
— У бабушки Килины. В Кроваткине. На той стороне Волги, — рассмеялся одними глазами Павлуша, вспомнив, какой адрес продиктовал он лейтенанту. Ведь никакой Тридцать второй линии на Васильевском острове не было никогда. А лейтенант пишет себе и пишет. Бумаги ему не жалко.
— В Кроваткине… Это что же — Костромской области?
— Вам видней.
— А мы с тобой где сейчас находимся?
— В Кинешме.
— А город Кинешма какой области?
— Ивановской.
— Правильно. За географию пять. А за то, что пьяный вчера ругался и сегодня на старика Ювана плюнул, десять. Рублей, конечно… Из другой области притопал и — плюешься и… Нехорошо. Итого, за вычетом штрафа, — пятерку тебе на руки. Получи и распишись. Под протоколом о задержании. Хотя ты и малолетний по слухам; на всякий случай — не помешает бумажка… Оставлю на память. На вид тебе пятнадцать, а на самом деле — одному богу известно, сколько. Вон дедушке Ювану на вид семьдесят дашь, а по документам полста. Ну, Сережа, или как там тебя, счастливого возвращения в мечту моего детства — любимый город России — Ленинград.
— Спасибо, до свидания.
— До свидания на Тридцать второй линии!
Выйдя на свет из прохладного, лишенного окон помещения, Павлуша сразу же попал в гущу базарной толпы, сообразив попутно, что ночевал он в камере тутошнего пикета, на территории рынка.
И сразу же в памяти обрывки вчерашних похождений всплывать начали. В ресторане с Княжной были? Были… Где? На пристани или на вокзале? Туда и туда заходили… Съели по солянке сборной. По винегрету опять же… И чего-то такого ужасненького выпили. Княжна заказывала. Потому что на Павлушу пожилой официант — инвалид с деревянной ногой — посмотрел неласково и обслуживать, водку ему приносить как бы отказался. Так ведь Княжна-то кого хочешь уговорит! Потом вдруг денег очень мало осталось. И сама Княжна исчезла. Он долго искал ее, бегая по рынку, намозолил глаза всем. Вот его и забрали. Снилось ему или нет, будто Княжна на пароходе куда-то от берега отплывала и рукой ему долго-долго махала…
Одно было ясно: в Жилино к отцу возврата ему больше нет. Деньги, триста рублей, целая пачечка, скорей всего казенные, отпущенные отцу на нужды школы, исчезли за вечер. Не ахти какие денежки по тем суровым временам, но ведь денежки…
Грустно было Павлуше ощущать себя врагом отца, его обидчиком, причинившим вред, а может, и беду.
Глава двенадцатая. Возвращение
Люди на рынке, казалось, не торговали, а занимались какими-то несерьезными делами: вот дядя с красным, будто ошпаренным лицом держит в руке фанерку на манер теннисной ракетки, слегка раскачивая ею перед собой. А на фанерке у него глиняные курочки стучат-клюют весело. В другой руке у дяди меж двух лучинок — деревянная обезьянка вращается, ногами дрыгает. Еще один дядя, сидевший прямо на земле и не имевший вовсе ног, на маленьком фибровом чемоданчике предлагал желающим сыграть в «три листика». С невероятной быстротой менял он местами три карты на поверхности чемодана. Затем показывал соблазненному, то есть партнеру по игре, одну из карт и настоятельно просил, даже умолял слезно — следить за его руками, чтобы через энное количество секунд вступивший в игру мог угадать нужную карту. Еще один сообразительный инвалид привлек себе в компаньоны какое-то непонятное животное — то ли крысу, то ли собачку такую крошечную, смотревшую на мир вытаращенными пузырьками глаз и по сигналу инвалида достававшую из прозрачного плексигласового ящичка скатанный в трубочку билетик, предсказывающий твою дальнейшую судьбу. Бывший морячок в остатках тельняшки, сидевший на земле с единственной и оттого казавшейся очень длинной, вдаль протянутой ногой, просто играл на шикарном, сверкающем разноцветным перламутром аккордеоне. И пел. Высоким кликушным тенором. «На позицию девушка провожала бойца…» Допев эту довольно длинную, дополненную куплетами собственного сочинения песню, без малейшей паузы начинал щедро «Раскинулось море широко…», затем «Маруся отравилась синильной кислотой…» и так с утра до обеда, затем пауза на принятие под винегрет в рыночной столовке, снова — музыка! Печальная, земная, грешная, пропитанная кровью, гневом и слезой. Музыка времени. «Двадцать второго июня ровно в четыре часа Киев бомбили, нам объявили, что началася война…»
А купля-продажа, торговля, на фоне этой музыки хотя и имела место, но пряталась как бы в тени. Ходячие инвалиды предлагали штучные папиросы, шустрых мальчишек отгоняли от себя клюшками; продавалось много самодельных конфет: петушков на палочке, черных, нарезанных ромбами маковок; продавались морс ядовито-красный на сахарине, семечки и даже мука — не на вес, а всего лишь стаканчиками, а то и рюмочками. На базаре люди просто сходились поговорить о событиях в мире, о политике, ценах, семейных дрязгах, слухах, о редких нежданных радостях и даже о прочитанных книгах и просмотренных фильмах, чаще — трофейных, заморских. Подвыпившие шелестели безобидными анекдотами.