Анатолий Курчаткин - Повести и рассказы
— Грудью, — пеленая дрыгающего ножками сына, с гордостью отозвалась жена.
— Ну, и ясно все. Съели сами что-то на праздники нехорошее, вот и ему через молоко досталось. Пройдет. А прикармливать чем-нибудь прикармливаете?
— Кашей, что ли? — спросила жена.
— Кашей, да, — сказала врач, глядя, как она управляется с сыном. — Молодец, умеете обращаться. А то иные матери придут, посмотришь на них — прямо грех один. Все за них бабушки.
— А кашей какой? Манной? — подал голос Фома. Он тихонько стоял все время осмотра в углу у двери и решил наконец проявить осведомленность.
— Упаси господи! — сказала врач. — Никакой от нее пользы, жир лишь наращивать. Гречка! Только гречка. Самая полезная каша. В ступке, отец, растолчите, чтобы как пудра была, и варите, жиденько так. Два раза в день, по сто граммов пока.
— Нет, а что, в самом деле гречневая? — удивленно спросила жена. — А раньше вроде считалась манная.
— Раньше считалась, а теперь не считается, — сказала врач.
Жена допеленала сына, отдала его Фоме, они попрощались с врачом и пошли на улицу.
День стоял просторный, голубой, по-настоящему по-майски теплый, все уже зеленело вокруг, шло в рост, жадно тянулось к свету, стремясь взять его, впитать в себя как можно больше, и Фому вдруг снесло на двадцать почти лет вспять, в такой же вот, кажется, день, что нынче, когда они бегали во главе с Геркой Скобой смотреть на немцев, как они будут возвращаться с кирпичного, и он вспомнил: тогда, в тот именно день, он и слышал от матери те слова о манной каше впервые. Тогда именно, да. Он вернулся с порванными штанами и рубахой, мать стала кричать на него, и он, в присутствии этого ее дяди Вовы, обозвал ее гулящей… Тогда, да, тогда именно впервые. И ведь почему в ней засела эта манная каша, заело ее на этой каше, будто пластинку, — так трудно, оказывается, растить детей! А она старалась, доставала крупу, всякими правдами-неправдами, что бы и как бы ни было, и он у нее всегда этой манкой был накормлен… И потому она все поминала и поминала эту несчастную манную кашу, что пыталась объяснить ею: не виновата она, что так все вышло. Она-то хотела хорошо, она-то хотела как лучше, а что вышло все плохо — она не виновата…
А может быть, не совсем это, не точно это пыталась выразить, но смысл именно этот, этот, да, и она и в самом деле не виновата перед ним, это он, как и перед бабкой, виноват перед нею, ничуть не меньше, чем перед бабкой, виноват — что не смог понять ее при ее жизни, а и не пробовал понять, вот как, не дал ей отрады этим своим пониманием, ни глотка, ни полглотка, ни капли… И не имел он права судить ее, как и бабку тогда, когда его не приняли в комсомол, не имел перед ней права… — ему-то ничего не досталось такого, что им, ничего не выпало подобного. А если б досталось, если бы выпало, каким бы он сделался, что бы с ним стало?..
— Слушай, как интересно, — сказала жена рядом, заглядывая через руку в лицо посапывающего с пустышкой во рту сына. — А гречка-то, оказывается, самая полезная!
— Ну! — отрешенно, все еще плавая в своем, отозвался Фома.
— А нас в детстве все манкой кормили. Тебя кормили?
— Ну! — снова ответил Фома.
— Чего ты «ну» да «ну», — жена немного обиделась. У сына не оказалось ничего страшного, да вообще ничего не оказалось, здоров-здоровехонек, она была счастливо-возбуждена, и ей хотелось соучастия. — Манкой кормили, а полезная-то гречневая. Вот бестолочи?!
1982 г.
ФИЛИМОНОВ
— Мать! — позвал Филимонов жену. — Мать! Завтрак-то где?
Жена не отозвалась.
Большие, темного дерева напольные часы в углу, хрипло зашипев, начали отбивать восемь ударов. За окном было темно, падал снег, штрихуя черноту зимнего утра белыми строчками, по стеклу неслышно елозила ветка акации, росшей подле самой стены. «Ве-етки-и ака-аци-и гроздь-я души-сты-е…» — была такая песня, потом на ее мотив по-другому стали петь: «Слу-уша-ай, рабо-очий-ий, вой-на на-ачала-ася…»
Часы отбили последний восьмой удар и смолкли.
— Мать! — снова крикнул Филимонов, напрягая горло. — Завтрак, говорю, неси!
Он сидел за покрытым белой скатертью столом, сложив перед собой одна на другую руки, в черных костюмных брюках и белой сорочке с галстуком, кожу на щеках еще приятно стягивало «Шипром» после бритья.
В коридорчике, отделявшем кухню от жилых комнат, тяжело проскрипели половицы, и жена появилась на пороге.
— Ой, уж готов! — сказала она с ласковой озабоченностью, собирая в улыбке морщины у глаз. Лицо у нее было овальное, широкое в челюстях, с туго натянутой кирпично-блестящей кожей, и морщин у нее, кроме как у глаз, больше не имелось. — Слышу, вроде зовешь меня, или не зовешь — не пойму. Как глухня там последняя — шипит, скворчит все. Посиди еще, я сейчас, не управилась. Газетку почитай.
— Газетку! — поджимая губы, в упреке качнул головой Филимонов. — Когда я газету на завтра оставлял?
— Так «Здоровье» тогда, — тоном повинилась жена, взяла с телевизора журнал и подала его Филимонову. — А вроде я и не видела, как ты читал вчера.
— Не видела!.. — сказал Филимонов, беря журнал и не глядя на нее. — Не видела если — так и не читал! Будто не знаешь: не прочитал — так и спать не лягу.
— Ну вот это почитай пока, — снова тоном повинилась она и, протиснувши в дверь свое большое, тяжелое тело с трясущимся на бедрах жиром, ушла на кухню.
В журнале писали про атеросклероз, про цирроз печени, про вред алкоголизма и случайных половых связей, а также про катаракту и душевные болезни. Про душевные болезни было самое интересное в журнале — все равно это как про марсиан каких-нибудь. Жил-жил человек — и вдруг на: оказывается, в нем этот марсианин сидел, зелененький, с антеннками вместо ушей, раз — и высунул головку: я-де сегодня на работу не пойду, а лягу на кровать, отвернусь к стенке и буду лежать, пока конец света не наступит. Катаракта была у друга Филимонова, председателя потребсоюза Селиверстова Петра Анисьмыча. То есть бывшего председателя, конечно. Все они теперь пенсионеры. Откуда и взялось что? Раз — и говорит, не вижу ничего, операцию делать будут, очки сейчас плюс четырнадцать диоптрий носит; совсем развалина, кстати, по улице идет — стыдно смотреть: трясется весь, дергается, ноги от тулова отстают. А казак был — по полтора литра усиживали, трех любовниц разом имел: завшу Дуську со свинофермы, Люську, продавщицу из магазина у станции, и секретаршу свою. Тьфу!.. Его вот, Филимонова, минуло: и водочку позволить может, и двести грамм, и триста, и вес еще в теле есть, и поступь та еще, и осанка; в зеркало иногда поглядеть тянет: а как глаз, тот же, нет? Тот же: сверкнет из-под бровей — как стальным клинком, есть еще сила в жилах! На пенсию отправили, в дом сослали, к садику-огородику, — сиди в земле пурхайся. А столько бы еще поворочать мог, столько бы еще потащить на холке — только грузи. Ладно, что ж, можно и на другом поприще, старая закалка ничего не боится, за любое дело берется смело…
Половицы в коридорчике снова тяжело заскрипели, и жена вошла в комнату с тарелками в руках и эмалированной миской, доверху наполненной салатом — огурцами вперемешку с мелко покрошенным салатным листом. От салата шел крепкий запах свежего укропа.
— Сметанкой заправила, — сказала жена, ставя миску на стол. — Вроде бы с постным-то маслом тебе последнее время не очень.
— Хорошо со сметанкой, — сказал Филимонов, откладывая журнал. — Луку не положила? Молодец. С людьми буду разговаривать — чтоб не воротило.
— Так уж учена, знаю уж, — довольная его похвалой, улыбнулась жена. — Первый год вместе живем, что ли.
Она ушла обратно на кухню, а Филимонов положил себе в тарелку вкусно пахнущего укропом салата и аккуратно, неторопливо стал есть, подставляя под вилку, когда нес ко рту, кусочек черного хлеба, чтобы капающая с вилки сметана не запачкала бы белой сорочки с галстуком.
Ах, какой он ел салат, ах, какое чудо, прелесть — душа таяла от такого салата, и все ведь свое, не купленное, с грядочки прямо, да это зимой, в январе месяце! Э-эх, придется, поди, скоро — может, со следующей зимы прямо — прекращать это дело, отключать теплицу от системы — угля идет черт-те сколько, раньше-то незаметно было, топи да топи знай, начальником райтопа работаешь, так чего заботиться, на три вон года, как ушел, запаса хватило, и еще на год хватит верняком, дальше-то уж покупать придется, с теплицей если — так не напасешься…
Жена вошла, поставила перед Филимоновым тарелку с двумя котлетами и картофельным пюре, золотисто посвечивающим в середине холма озерцом растопившегося масла, поставила тарелку с котлетами для себя, а посередине стола — блюдце с мелко порезанными укропом и петрушкой.
— Бери, посыпай сверху, — сказала она, устраиваясь своим большим тяжелым телом на заскрипевшем под нею стуле.