Елизавета Александрова-Зорина - Маленький человек
— Я был сторожем на фабрике. Вынес-то — всего ничего, тьфу, сколько вынес. Тебя-то шофёры возили, а я на своих двоих каждое утро топал. А теперь мы с тобой в одном вагоне. Ну, я-то на два года, а ты, слышал, навсегда.
И всю дорогу он, свесившись с полки, разглядывал Каримова, с хрустом разминая пальцы.
— Навсегда! — повторял мужик, зло посмеиваясь. — Навсегда!
Каримов достал из кармана нераспечатанное письмо отца и разорвал конверт. Развернув сложенный вдвое лист бумаги, он прочитал одну-единственную фразу, которую Трубка вывел корявым почерком:
«Жизнь — это суд, на котором разбирается одно и то же дело: судьба против человека».
Пугавшийся каждого посетителя вахтёр переминался, кутаясь в драный тулуп. В его карманах звенели склянки с лекарствами, а уши заросли паутиной, и он никогда не слышал, что творится в его общежитии. Лютый поднялся по лестнице, читая исписанные стены, а когда под ногой хрустнул шприц, отскочил, будто наступил на скорпиона.
«Мне даже комнату в общаге дали тринадцатую», — кляня нелепую жизнь, жаловалась Севрюга. В городе общежитий было три. В первом ему открыла полупьяная девка, кормившая грудью сморщенного младенца. К горлу подкатил ком, и Савелий, отшатнувшись, скатился с лестницы, как с ледяной горки. Опустившись на скамейку, он долго сидел, откинув голову, и думал, что не так давно и сам, умирая от голода, жадно бы припал к её груди.
Из тринадцатого номера рабочей общаги слышалась семейная перебранка, так напоминавшая ссоры с женой, и Лютому казалось, что, толкни он дверь, увидит себя и свою жену, покрывшуюся от крика красными пятнами.
Третье общежитие стояло на пустыре, где когда-то было футбольное поле, а теперь высилась свалка, на которую Бог весть откуда свозили деревянные ящики, сломанную мебель и целлофановые мешки, туго набитые мусором. Дом стоял развёрнутой в прямой угол книгой, так что из одного крыла были видны окна другого. Верхний этаж, закопчённый пожаром, зиял пустыми окнами, зимой сюда забирались бомжи, и сторожа боялись подниматься к ним, чтобы не наткнуться на нож. Один из бродяг вывалился ночью из окна, но его никто не хватился, и он лежал под окнами общежития, пока не начал сходить снег и кто-то из жильцов не увидел торчащую из сугроба руку.
В коридоре пахло подгоревшей сковородкой и дешёвым одеколоном, на дверях комнат половой краской были намалёваны номера, а за стеной, будто одинокий, выживший из ума старик, бубнил телевизор. Половицы скрипели, как больные суставы, и Лютый делал каждый шаг опасливо, будто боялся провалиться под пол.
У двери Севрюги валялись мятые квитанции и сигаретные окурки.
— Давно её не было, — выглянула из соседней комнаты старуха с длинным, крючковатым носом, оглядев Лютого с ног до головы. — Может, померла?..
И, не дождавшись ответа, прикрыла дверь.
Достав нож, Лютый сковырнул хлипкий замок и, словно вор, скользнул внутрь. Из мебели в комнате стояли узкая кровать, тарахтевший холодильник и пара стульев, на спинках которых была развешена одежда. В холодильнике Лютый нашёл плесневелый кусок сыра и вздувшийся пакет кефира, на кровати валялся начатый сканворд. Он снял со стены фотографию в рамке и, растянувшись на кровати, долго смотрел на девушку, которая была такой красивой, что могла любоваться собой даже в кривом зеркале.
На работу к Лютому приезжал подполковник с такой тяжёлой походкой, будто каждый шаг давался ему с трудом. Осматривая бумаги Лютого, он водил носом по чертежам и пересказывал суд над Каримовым, а сослуживцы Савелия, обступив его, гадали, как ему удаётся говорить одно, читая другое.
Подводя черту, подполковник попросил:
— Поддержите человека: три месяца скитался в лесу, многое пережил, не дай Бог никому.
— А раньше говорили, что он бандита застрелил, — тихо прошептала секретарша, стоявшая в дверях.
— Давно с ним работаете?
— Лет пятнадцать за соседними столами, — нервным жестом поправив очки, ответил сослуживец.
— Ну и что скажете, мог он кого-нибудь застрелить?
И мужчина, снова поправив очки, рассмеялся.
А на следующий день появился Лютый, и пока он шёл по длинному коридору, его провожали взглядами, которые толкали Савелия в спину. А ему казалось, что он шёл по этому коридору и вчера, и позавчера, и месяц назад, а вечерами, не попадая в рукава плаща, который натягивал по дороге, сбегал по лестнице, отсчитывая шагами последние секунды рабочего дня, и в это время не он, а кто-то другой жил в лесу, прячась от мелкого, как туман, дождя в собранном из веток шалаше.
При его появлении в кабинете смолкли разговоры. Смущаясь, Лютый поздоровался, едва разомкнув губы, и сослуживцы не услышали его. Он протиснулся за шкаф, где стоял стол, и поймал себя на мысли, что его движения привычны, как будто не было трёх безумных месяцев, выпавших из его жизни, как гнилые зубы. Прячась за кадкой с засохшей пальмой, Савелий повесил плащ на вбитый в стену гвоздь, включил компьютер, достал из ящика карандаши и взялся разбирать бумаги, в беспорядке разбросанные по столу.
Сослуживцы, с которыми он, как и прежде, не находил общего языка, даже когда молчал, выглядывали из-за компьютерных мониторов, опасливо косясь в угол, но к середине рабочего дня о Лютом забыли, погрузившись в обыденную суету. В окно сонно билась муха, и их разговоры сливались с её жужжаньем.
В обеденный перерыв Лютый спустился в столовую, где пахло едой и сплетнями, а дородная официантка, задевая полными бёдрами столики, смахивала крошки на пол.
— Несчастный ты мужик, — покачала она головой, посмотрев на Савелия, — всё у тебя не так, всё не как у других.
Смутившись, Лютый уткнулся в ладонь, пересчитывая мелочь. А тощая буфетчица с вытянутым лицом, на котором едва умещался широкий, пухлый рот, не дожидаясь, поставила перед ним тарелки с супом и макаронами, которые, не изменяя привычке, он покупал каждый день, много лет спускаясь в столовую в одно и то же время. Лютый хотел было попросить картофельное пюре, размазанное по тарелке, но, смутившись, высыпал деньги перед буфетчицей, взяв блюда.
— А что ж ты там ел? — опустилась к нему за столик официантка и, приготовившись слушать, упёрла подбородок в кулак. — Расскажи, а?
— Отстань ты от мужика! — засмеялась буфетчица, но официантка, отмахнувшись от неё тряпкой, нагнулась к Лютому. — Ну, расскажи.
Звякая зубами о ложку, Лютый торопливо ел, уткнувшись в тарелку, а официантка продолжала беспардонно разглядывать его.
— Ну, чего молчишь? — допытывалась женщина, когда он спешно принялся за макароны.
Составив тарелки, Лютый вскочил, едва не перевернув стол, и, протискиваясь через любопытные взгляды, бросился из столовой. Официантка, пожав плечами, собрала смятые салфетки и, задумчиво глядя на витрину, где за стеклом жались тарелки с едой, пыталась представить, что бы она делала, заблудившись в лесу.
Лютому мерещилось, что его всклокоченная борода набита еловыми иголками, изодранная рубаха висит мешком, а когда он проходит по коридору, во всех кабинетах слышно, как шуршат его целлофановые обмотки. Он беспрестанно проводил ладонью по лицу, вытирая рот, и принюхивался, чувствуя тяжёлый запах, идущий от немытого тела. Но, проходя мимо зеркала, он видел, что гладко выбрит, а вместо лохмотьев на нём выглаженный костюм и галстук, затянутый удавкой.
Сослуживцы быстро привыкли к его странностям и, как и прежде, обращали на него внимания не больше, чем на засохшую в кадке пальму, которую в его отсутствие никто не поливал. А он, прячась за шкафом, думал, что одни люди живут, как иголка в стогу сена, другие — как бревно в глазу, а Савелий Лютый всюду лишний и всем чужой.
Если в городе появлялись заезжие гости, то новость об этом разносилась быстрее ветра.
У горожан были серые, покрытые рудной пылью лица и мерцающие, словно полярное сияние, улыбки, так что приезжих можно было разглядеть в толпе, как звёзды в небе. Но за несколько дней они скучнели и тускнели, а их сердца, зарастая унынием, превращались в поросшие мхом камни, и гости топили северную тоску в стакане, торопясь скорее убраться отсюда.
Рудный карьер, изрезанный многокилометровой серпантинной дорогой, был таким огромным, что маленький город, жавшийся на его краю, казалось, должен был вот-вот свалиться в его разверзнутую пасть.
— Как можно жить в яме? — пробормотал лысый мужчина с заострёнными, как у летучей мыши, ушами. — Не город, а братская могила!
— К смерти, как и к жизни, привычка нужна, — ухмыльнулся седой, записывая что-то в блокнот. — Зато здесь умирать не страшно!
Глядя на вывороченные внутренности рудного месторождения, внизу которого работали бульдозеры, едва различимые с высоты смотровой площадки, москвичи чувствовали себя маленькими и ничтожными. Чтобы стряхнуть с себя неприятное чувство, они заглянули в «Три лимона», где остались до утра.