Юрий Козлов - Одиночество вещей
— С какой сволочью приходится валандаться, — без большого, впрочем, огорчения констатировал дядя Петя. — А что делать? У меня не десять рук, чтобы всё самому.
— Конечно, — согласился Леон, — у тебя не десять рук, чтобы всё самому. У тебя всего две руки.
— Иди, — почуял подвох дядя Петя. — Дальше я сам.
«В конце концов, что мне? Что мне до всего этого?» — подумал Леон.
И пошёл, и рухнул с гнилых скользких мостков в тяжёлую ртутную воду, и из воды посмотрел на солнце, от которого в ртутном небе оставалась половина.
Леон сделался изрядным пловцом в Зайцах. Иной раз ему казалось, он запросто переплывёт озеро. Да только незачем было его переплывать. Разрушенная ферма стояла на другом берегу. За фермой — брошенная, раскатанная на брёвна деревня, где в шалашах возле уцелевших русских печей, во времянках ночевали незаконно постреливающие уток охотнички, беглые каторжники, беспаспортные бродяги-разбойники, вроде дяди Петиных строителей.
Трудно проталкиваясь сквозь резиновую воду, Леон поплыл прочь от мостков. Обычно он держал курс в заводь, образуемую двумя береговыми буйволиными рогами-выступами, и там, в тихом, пыльно-зеркальном пространстве, усердно плавал среди кувшинок, лилий и бесшумных разноцветных стрекоз. Благо, там была особенная, в мельчайших пузырьках, вода, которая не позволила бы утонуть и топору.
Но сегодня неведомая сила заставила Леона пересечь благословенную заводь, доплыть до белой дяди Петиной бани, одиноким зубом торчащей среди заросшего ольхой и ивой берега.
То, что он увидел, изумило его.
Старшой, лысый и Сам работали. Причём с такой же нечеловеческой быстротой и сноровкой, с какой старшой на глазах Леона снял пробу с первача. Их очертания дрожали, дробились. Они перемещались по бане, не касаясь ногами пола. Не только сами пролетали сквозь стены, но и каким-то образом передавали доски и гвозди. Сам и лысый обшивали стену. Старшой тут же обжигал доски паяльной лампой, отчего кокетливую псевдолеопардовую пятнистость обретал внутренний банный покой.
Строительное неистовство, впрочем, длилось недолго.
— Отбой! — скомандовал старшой. — Все бы так работали, — помахал рукой из проёма подкравшемуся по воде Леону, — давно бы был коммунизм! А то превратили, понимаешь, идею коллективной ответственности в призрак!
Леон сделал вид, что не расслышал. Просто плыл мимо бани и не думал подсматривать, подслушивать. Но тут же до него доскользили негромкие слова лысого:
— А у мальца-то, никак, третий глаз?
— Как мельчает наше дело! — в отчаянье запустил руку в бороду старшой.
— Как там тебя! — высунулся из проёма лысый. — Леон! Плыви сюда, есть разговор! Смотри, что у меня! — сунул руку в карман, вытащил серенький, в налипших хлебных табачных крошках, как в свитере, квадратик.
Сахар, догадался Леон, он что, с ума сошёл? Поплыл прочь, не оглядываясь.
— Вот какие детки пошли, — произнёс лысый, — от сахара морду воротят.
— Скоро перестанут воротить, — подал голос Сам. — Последний год с сахарком!
Всё это надоело Леону.
Он чувствовал себя последним нормальным человеком в сумасшедшем доме. Единственно, настораживали просторы сумасшедшего дома, а также очевидное отсутствие медперсонала и администрации. Похоже, никому не было дела до широко разбредшихся сумасшедших. Как, впрочем, и до редких нормальных. То была высшая и последняя стадия свободы, за которой, вероятно, следовал конец света.
Леон вспомнил смирную, обтрёпанную бабушку, державшую во время митинга на Манежной площади озадачивший его плакат: «Бог — это свобода!» Сейчас бы Леон шепнул бабушке, что знает местечко, где живут по этому плакату. Сейчас бы Леон сам пошёл на Манежную площадь с плакатом: «Не вся свобода — Бог!» Но где та бабушка? Где Бог! Как в детской присказке, бабушка упала, Бог пропал, свобода осталась на трубе. Какой трубе? Леон подумал, что льстит себе, полагая себя нормальным.
В патио он ворвался злющий, в облепивших колени огромных трусах в цветочек, на которых было многократно написано: «Ну погоди!» Леон думал: его самую малость недотягивающие до брюк трусы уникальны. Но как-то Платина вышла в шортах с воспроизведённым автографом стихотворения Пушкина «Я помню чудное мгновенье…» и Пушкина же — в бакенбардах — портретом на заднем кармане.
Поспевала третья бутылка.
Две, любовно заткнутые пробками, остужались в ведре ледяной водой. Уже и закуску приготовил дядя Петя: порезал хлеб, очистил несколько луковиц, вскрыл две банки камбалы в томате и одну тушёнки.
— Не терпится? — грубо, потому что нечего было терять спросил у дяди Леон.
— Да не без этого, — удивлённо отозвался дядя Петя.
— Система? — поинтересовался Леон. — Неделю отдай и не греши?
— Не неделю, а сто грамм с устатку! — хмыкнул дядя Петя. Он, похоже, сам верил, что уложится в сто граммов. Кто, начиная пить, думает иначе?
Испортить в преддверии «ста грамм» настроение дяде Пете было невозможно.
Леон молча вышел из дома.
Двинулся по неизменно пустынной главной и единственной зайцевской улице. Он сам не знал, куда, зачем идёт? Горячий ртутный ветер сушил облепившие колени трусы «Ну погоди!». Чучело-памятник вертелся на ветру веретеном, но вдруг замерло, безошибочно нацелившись указующим перстом на дяди Петин дом. Пять дней назад чучело твёрдо указывало на егоровский дом. Позавчера — на бабушкин. Оно, похоже, исполняло в Зайцах функции золотого петушка — указывало откуда ждать беды. А может, протягивало руку, чтобы в неё поскорее вставили стакан с самогоном. Быть беде! Но мы, один хрен, выпьем! «Только бы не клюнуло в лоб дядю Петю!» — покосился Леон на алчную под драной шапкой волчью харю.
Когда он вернулся, дяди Пети, бутылок, закуси не было. Газ выключен. Второй бидон с брагой замаскирован под столом дерюгой.
Воздух медленно очищался от спирта. Ожили ласточки. Одна криво вылетела в просвет между стеной и крышей, другая плюхнулась на стол, бесстрашно выставилась на Леона хмельными глазами-бусинками. Леон взял ласточку в руки, вынес на свежий воздух. На ветру она быстро протрезвела, взвилась, пискнув, в небо, затерялась среди других, строчащих небо, товарок.
Леон поднялся в свою комнату, достал из сумки танковый прицел. Но не успел поднести к глазам. Ртутный столб как будто проломил крышу, обрушился на него, размазал по кровати. Леон сам не заметил, как заснул, а может, потерял сознание.
Проснулся (очнулся) от ветра, свистящего в чердак, как в свисток.
До затмения, если верить электронным часам на столе, оставались считанные минуты.
Пошатываясь после тяжёлого полуденного сна, Леон чуть не свалился с лестницы.
Ртутный столб более не давил. Зато ртутный ветер, как с цепи сорвался, сбивал с ног, сорил жёлтой, принесённой с полей, медовой пыльцой. В небе не осталось ни единой птицы. Лишь придурок-голубь пытался камнем упасть на землю, но завивающийся воронкой ветер каждый раз хватал его над землёй, зашвыривал, как тряпку, ещё выше. Несчастный голубь изнемог в борьбе, обратился в точку, растворился в злом небе.
Кролики чувствовали приближение затмения, бесшумно сидели в клетках, выстелив уши вдоль спин.
Только страшный красный георгин на суставчатой деревенеющей ноге победительно развернул лепестки. Должно быть, он вознамерился подменить в минуты затмения солнце.
В трусах-парусах, с чёрной трубой инфракрасного прицела в руках, подобно «Летучему Голландцу», носился Леон по затаившимся Зайцам, оскорбляя Господа своим видом.
Ноги сами повели в обход страшного георгина по тропинке вдоль озера к бане, единственному живому (и вероятно уже пьяному) месту в Зайцах.
«Под крылом самолёта о чём-то поёт зелёное море тайги…» — донёсся до Леона исступлённый слоновий рёв. Дяди Петин голос выделялся как самый разнузданный и пьянющий.
Леон немедленно пошёл обратно.
«Под крылом самолёта о чём-то поёт зелёное море тайги…» — повторил квартет. Как ни странно, правильнее всех, хоть и с кавказским акцентом, выводил Сам.
«Под крылом самолёта о чём-то поёт зелёное море тайги…» — в третий раз.
И пока Леон возвращался к красному георгину, его преследовало: «Под крылом самолёта о чём-то поёт зелёное море тайги…»
«Там же есть ещё какие-то слова, — недоумевал Леон, — как там? Главное, ребята, сердцем не стареть…»
Но снова (старшой, Сам, лысый уже задавленно хрипели, а дяди Петин голос, напротив, игриво взвился похабненьким, куражливым тенорком): «Под крылом самолёта о чём-то поёт зелёное море тайги…»
И по новой, уже без дяди Пети, одним измученным горлом, как идейные борцы перед расстрелом: «Под крылом самолёта о чём-то поёт…»
«Убили?» — испугался за дядю Леон, побежал к бане.
Но не успел.
Затмение настигло его метров за двадцать до белой с пустым квадратом окна посредине банной стены. Сделалось темно, как в самую глухую беззвёздную ночь. Леон споткнулся, упал, посмотрел в небо, но не увидел ничего, кроме электроспирально вычерченного по чёрному, летящего оранжевого кольца, которое в равной степени могло быть солнцем и неопознанным летающим объектом.