Александр Новиков - Записки уголовного барда
С каждым часом ходить все трудней — ноги начинает сводить. Внутри все дрожит, и курево уже не спасает. Во рту горько, хочется пить. Подставляю кружку под кран бачка — вода не течет. Открываю крышку — в бачке корка льда. Пробиваю, черпаю и боюсь пить. Да и как ее пить, если колотит от холода внутри и снаружи. Как влить в себя еще одну порцию нестерпимой ледяной дрожи?
Настает вечер. Приносят миску баланды, хлеб и шлю- мак кипятка. Надо выжить... Съедаю весь суп и хлеб. Надо выжить... Медленными глотками пью через край из миски горячую воду. Как, оказывается, это хорошо— горячая вода.
Снимаю пальто, стелю на эти жуткие нары, сворачиваюсь в комок и закатываюсь в него, как в кокон. Подбираю фалды так, чтоб не осталось ни одной щели. Дышу в колени, и кажется, внутри теплее.
Через час шлюмаки уносят, а с ними и надежду на перевод в другое место. Нужно прожить ночь.
Становится еще холоднее. Полчищами набрасываются клопы. Они голодные, замерзшие и тоже хотят жить. Начинает сводить судорогой ноги и нестерпимо болеть нутро. Нельзя ни раскрыться, ни вытянуться. Колотит, как в лихорадке. Понимаю: это — пресс по-настоящему, и никто уже больше не поможет.
Ночь проходит в полудреме, в полубреду. К утру ноги перестают слушаться и отказываются разгибаться. На проверку встаю, сползая с холодных нарных досок.
— Начальник, вы что, охуели?! Ты посмотри — вода в бачке застыла. Я что, в концлагере, что ли?
Дежурный не злобливый. Шарит по камере глазами и сочувственно обнадеживает:
— Потерпи, не сдыхай. Сейчас за тобой уже придут.
Потом — каша, черный хлеб и пайка кипятка. Кривая
разваливающаяся самокрутка, кое-как сляпанная посиневшими окостенелыми руками. Колобком — на первый ярус, в ракушку из пальто, и — ждать.
Наконец выволакивают из камеры и, подгоняя заплечными — «шустрей, шустрей...», выводят на улицу прямо на мороз. Люди в штатском ведут по двору в здание городской милиции. При чем здесь городская — непонятно. Идти сам могу с трудом, поэтому держат под локти. Входим внутрь. Вот оно, тепло! Голова кружится, под ложечкой сосет, и нестерпимо хочется есть. На четвертом этаже вталкивают в малюсенький кабинет.
— Принимайте. Доставили живого.
Захлопывают за спиной дверь, и я остаюсь один на один с вдвойне опротивевшим Онищенко. На столе термос, разложенные на бумажных листах бутерброды с колбасой и сыром, горка конфет и сигареты.
— Садись, поешь, попей чайку. Поговорить успеем.
— Пока санкцию не покажете, говорить не о чем. На каком основании я здесь?
— По телеграмме. В Генеральную прокуратуру отправили, ждем ответ.
— Это незаконно.
— В тюрьме держать — незаконно. А здесь — до десяти суток — законно. Если за это время не продлят — рад буду тебя выпустить.
— Там, где я сижу, больше трех не прожить. Вы специально издеваетесь?
— Это не мое ведомство. Ты кушай, кушай...
Эта мразь врала. Привезли меня сюда по его просьбе и указанию Ралдугина. Они прекрасно знали, что все, что они делают, — незаконно. Но силы, покровительствующие им, были огромны, и они не боялись. Допросы им тоже были не нужны. Но на случай какой-нибудь высокой прокурорской проверки им чем-то нужно было оправдать мое пребывание здесь. Потому Онищенко, разложив передо мной, голодным и полузамерзшим, колбасу и разлив по стаканам горячий сладкий чай, терпеливо ждал, заполняя анкетными данными бланк протокола допроса.
— Если ты есть не будешь, я тогда стол освобожу?
— Освобождайте.
— Хозяин — барин, — гадливо ухмыльнулся он.
Начинает в привычном русле. Вопросы те же: где?
когда? кому и за сколько продавал аппаратуру?
Тяну время — надо согреться. Онищенко злится и начинает грозить.
Время переваливает обеденное. Допрос можно давно окончить, но и он почему-то тянет время.
— Когда меня уведут обратно?
— Как обед закончится, так и поведут.
Вот оно что. Если до обеда меня не доставят, по распорядку опоздавшему его не полагается, и ждать придется только вечерней баланды. А значит, эту ночь прожить будет труднее вчерашней.
Но деваться некуда. Делаю вид, что мне безразлично. Отказываюсь от сигарет и кручу самокрутку.
— Не надо дымить здесь вонючей дрянью. Или кури, вот лежат сигареты, или выбрось это в ведро!
Выбрасываю в ведро.
— Может, пойдем уже?
— Раз тебе там больше нравится, не смею задерживать.
Обратно ведут те же люди, по тому же морозу, в ту же камеру. Но уже без надежды. От голода мутит, но горше всего от обиды. Привычно сворачиваюсь, зарываюсь в свое тряпье и, лежа на боку, жду вечера. Надо выжить.
Ни следующий день, ни еще два дня ничего нового не приносят. Онищенко больше не появляется. Сил остается все меньше. Внутренняя боль, судороги в ногах и кашель изводят, и держусь уже не знаю на чем. Живу уже не верой, не надеждой и даже не любовью. Держусь на одной злобе и желании дожить. Потому что здесь заканчивать нельзя.
Пять дней холодильного и зловонного ада проходят в зловещей тишине. Разрывает ее только собственный затяжной кашель.
На утреннюю проверку уже не встаю. Отвечаю, лежа на боку, сквозь пальто. Коридорные все понимают, а потому для них главное не — «встать», а — «живой».
И вдруг:
— Новиков, празднуй — на тюрьму сегодня едешь!
И вправду — праздную. Вылупляюсь из тряпья, отваливаюсь спиной к стене.
— Правда?..
— Правда, правда... Но я тебе ничего не говорил.
Грех вспоминать, но в тюрьму я ехал в тот день как на праздник.
В воронке совсем не одиноко и не жестко. А «Прима» — отличные сигареты. А начальник конвоя — совсем не злой, и собака его — умная и добрая. И лавка в бетонном боксе не узкая, и бачок в нем с водой свежей и не ржавой. А сама тюрьма — живая, теплая и не страшная.
— Ну что, опять к нам вернулся? Плохо на воле-то, ха- ха?.. Ну, со свиданьицем! — ржет знакомый дежурный, помечая что-то в моем личном деле.
Глава 18
Хата — 505
До вечера сижу взаперти, думаю только о бане. Все тело и руки от клоповых укусов покрыты сыпью и страшно зудят. С десяток еще засело под подкладом и приехало со мной. Вылезают по очереди. «С чувством глубокого удовлетворения» размазываю по полу.
Наконец ведут «на помывку». Получаю положенные по внутреннему распорядку, а может, и по Конституции — черт разберет, что здесь главнее, — матрасовку, одеяло, простыню и кружку, а также комплимент от тетки-парик- махерши:
— Ты прям как будто загорелый, с лица-то...
— Неделю кайфовал.
В предбаннике сыро, душно. Жду, когда поведут в камеру. Колочу в дверь:
— Начальник! Сколько можно тут сидеть?!
— Чего орешь? Сел в тюрьму — сиди!
Возразить нечего. Еще час ожидания, и наконец долгожданное — «Выходи!..»
Идем через весь подвал к лестнице. Дальше — наверх.
— Что-то не туда ведешь, начальник, мне на спецпост.
— Веду куда написано. В 505-ю.
— А это что?
— Общаковая хата. Сорок рыл на двадцать мест — чтоб не скучно было.
Камера на последнем, четвертом, этаже, в самом центре длинного коридора. Снуют коридорные, один из них быстрым шагом идет навстречу нам.
— Вот, Новиков к тебе, принимай, — хвастливым тоном говорит мой сопровождающий.
— Еб твою мать... — выпучивает глаза коридорный старшина. — А чего со спеца съехал?
— Скучно стало.
— Ничего, здесь весело.
В отворенную дверь камеры видно кое-как до середины, дальше — дымовая завеса.
Вхожу, бросаю на пол мешок с амуницией.
— Здорово, мужики.
В дальнем углу у стены кто-то нехотя поднимается с первого яруса.
— Откуда?
— Со спеца.
— Со спеца? Проходи сюда, к платформе.
Сажусь за стол. По одному присоединяются напротив еще трое. Поочередно мрачным тоном задают вопросы. Просто так с первого поста сюда не попадают, поэтому их интерес и подозрения понятны. Доходит до того, где жил, чем на воле занимался, за что сюда попал.
Отвечаю коротко: «За песни».
Тишина, и следом радостным тоном вопрос:
— Так ты — Новиков?
Дальше уже все по-другому.
Тот, что поднялся первым, — старший по камере — Серега.
— Будешь с нами, Санек, в старшей семейке.
С ним еще трое. Все на нижних шконарях возле окна. Над ними вторая семейка — шесть человек. Третья — самая большая, около двадцати. И ближе к двери, на полу возле параши — «петушатник». Здесь двое.
Мест на всех не хватает, поэтому верхние ярусы спят в две смены. Пока одни глядят тюремные сны, другие тусуются до утра взад-вперед «на терках». Утром сменяются и дрыхнут до обеда. Нижние этажи поблатней, их это не касается.
Народ в камере разношерстный — от убийц до грязных бомжей-вороваек. Тут же пара хозяйственников — «расхитителей социалистической собственности», дезертир, наркоман, насильник, спекулянт. Остальные— ворье, злостные хулиганы, разбойники и грабители.
Убийц трое. Двое из них сидят возле параши. Там же едят, пьют, спят и подают бумажку.
Первый — убил свою мать. Разумеется, по пьянке, разумеется, ничего не помнит. Мать— в тюрьме святое. Поэтому место ему определено вполне заслуженное.