Энтони Дорр - Стена памяти (сборник)
Вот голос Инги Хоффман:
– На Бендерштрассе был еврейский обувной магазин. В ту ночь, когда повсюду били стекла, какой-то мальчишка проломил дверь и заполз внутрь. Снаружи стоял его отец, и, когда мальчишка вылез обратно с четырьмя парами туфель, он стал ругать сына. Я думала, он ругает его за воровство, а он ругался, потому что одна из пар состояла из двух правых туфель. Он послал мальчишку обратно, чтобы тот исправил свою оплошность.
Инга пытается усмехнуться, но получается судорожный всхлип.
А вот голос маленькой Зиты Деттман:
– Не все относились к нам плохо. Однажды две дамы оставили у нас на крыльце корзинку с выпечкой. Ну, вы же помните! Я схватила какую-то плюшку – и сразу в рот. Она была с клубничным вареньем. С клубничным вареньем!
Слышится голос какой-то совсем маленькой девочки. Она поет:
– Папа купил нам козлика-кроху. Всего за два зуза, очень неплохо…{134}
Ее перебивает Герда Копф:
– У всех на слуху утверждение, будто в иные моменты перед твоими глазами проносится вся жизнь. Но это не так. Жизнь ведь очень большая, она содержит миллиард разных вещей – столько, сколько, наверное, иголок на сосне. При этом музыки ты не слышишь, лишь какой-то звук вроде далекого-далекого вскрика. Будто вдруг дым откуда-то вырвался. Или женщина чуть вдохнула, словно собирается запеть.
Пауза. Шарканье ног. Эстер сидит на заднем дворе, и по зонту, который укрепил над нею Роберт, стучит дождь. В воздухе разливается особая сладость, густая, многоцветная – здесь и роза, и просто мокрая трава. Эстер слышно, как сквозь чащу деревьев пробивается голос Регины Гольдшмидт:
– В конце квартала мы часто видели одну женщину, бездомную. Все звали ее Тетка-в-Очках. Она годами спала на тротуаре. Бывало, другие девочки говорили: ну почему бы ей не уйти куда-нибудь? А я знаю почему. Потому что Тетке-в-Очках идти было не к кому. И поэтому она сдалась. Я принесла ей расческу, потому что ее волосы были в жутком виде. А потом я подумала: ей ведь холодно, и отдала ей мой красный шарф. Все равно коричневый у меня был куда приличнее. Потом я отнесла ей шерстяной плед с цветными кругами, который взяла из комода в комнате фрау Коэн. Я положила его рядом с Теткой-в-Очках, когда она спала. Помню, руки у нее были все покрыты чешуйками, так что я была рада, что она не проснулась. Через два дня полицейские увели ее, арестовали за кражу, а я ничего не сказала. Больше я Тетку-в-Очках не видела. И никто ее больше не видел. Это осталось у меня в памяти. Вот, запомнилось.
Дождь слабеет. С листьев капает. Весь сад курится паром.
23Комитет спасения евреев отдает Эстер на попечение бездетной пары в Нью-Джерси. Так совпало, что их фамилия оказывается Розенбаум. Они румынские иммигранты в первом поколении, живут в двухкомнатном доме, оборудованном на барже. Обеденный стол у них маленький (большой на их барже, которую они называют «нашей галерой», просто не помещается), зато порции еды кажутся Эстер бесстыже огромными: большущие кусищи баклажана, ломти курятины, полные тарелки дымящегося супа из зеленого горошка. Три раза в день все втроем они собираются за этим столиком в плавучем доме, пахнущем трюмной водой, сапожным кремом и пахлавой.
Каждый день Эстер пишет письма Мириам. Мистер Розенбаум собирает письма в пачки по шесть штук и отправляет с почтового отделения, что в городе Томс-Ривер. Куда они уходят, кто их получает, чьи руки от них избавляются, Эстер не узнает никогда.
Слухи о лагерях уничтожения понемногу проникают в газеты, и мистер Розенбаум только об этом и говорит. Зачем? – вот вопрос, который Эстер себе постоянно задает. Зачем доктор Розенбаум спас ее, почему именно ее, почему не Анелору, не Регину, не Эльзу? Почему не Мириам?
Антиконвульсанты она глотает непрестанно. Устраивается работать: продает билеты в кинотеатр. Пытается верить, что мир может быть приемлемым обиталищем. Но тишина в ее тесной, холодной комнатушке на барже Розенбаумов почти каждый день сводит ее с ума: мрачный синеватый свет, бьющий в окна с пирса, и ни детских голосов, ни музыки, лишь отдаленное уханье туманных горнов да скорбный скрип канатов, трущихся о битенги. Да при этом все к тому же еще и качается то туда, то сюда.
Память становится ее врагом. Эстер работает над тем, чтобы ее внимание постоянно фиксировалось на настоящем: всегда ведь есть какое-то сейчас – постоянно меняющийся запах ветра, сияние звезд, громкое и требовательное свирр-свирр-свиристенье цикад в парке. Есть то сейчас, которое из сегодня переваливает в сейчас наступающей ночи: туда, где сумрак, сгущающийся над Атлантикой, мерцание киноэкрана, какой-то танкер, бороздящий невидимые волны на горизонте, и снова память, память, которая того и гляди все затопит.
И все время как-то холодновато. Она покупает шерстяные платья и куртки на ватине, но, даже идя на работу в довольно жаркий весенний день, все равно чувствует, что у нее внутри засел непреходящий холод.
Когда Эстер встречает парня, который станет ее мужем, ей уже двадцать шесть и она свободно говорит по-английски. Он небольшого роста, очень общительный и постоянно готов громко и заразительно смеяться. Он знакомится с ней в кинотеатре; работает санитаром в больнице, но хочет быть велосипедистом – в том смысле, что мечтает открыть магазин велосипедов; сидя с ней на скамейке в парке, он без конца рассказывает ей о своих планах. Они уедут куда-нибудь далеко-далеко, будут продавать велики, чинить их и строить собственную семью.
Суть его планов далеко не так важна для нее, как тон, которым он их излагает, – уверенный и оптимистичный. И его голос. О, какой у него голос! Его голос гладок, как тончайший шелк, который жалко доставать из шкафа – разве что изредка, но уж достав, хочется касаться его ладонями и гладить, гладить…
То, что она жива, что ходит с этим мальчиком – ест с ним одно на двоих ванильное мороженое, бродит по рынкам, покупает тяжелые, как пушечные ядра, кочаны капусты, – иногда наполняет Эстер парализующим, удушающим стыдом. Почему дожить до этого выпало именно ей? Когда никому из других девочек не довелось! Подчас у нее возникает такое ощущение, будто она состоит из разнородных частей, которые между собой едва скреплены, – стоит на миг забыться, утратить власть над собой, и она разлетится в куски.
И все-таки, ну не блаженство ли? Разве не возвращается к ней легкость дыхания – как к маленькой зверюшке, которая долго убегала от хищника и может наконец замедлить бег, оглядеться, взглянуть на листья, что колышутся над головой во всем своем множестве? Она жива, она все еще жива! Она может склонить голову этому мальчику на грудь и слушать биение его сердца. Может весь вечер смотреться в хрустальный шар, в качестве ручки привинченный к двери ее тесной билетной будочки, сидеть в ней с блокнотом бумаги для рисования на коленях, ожидая, когда вечернее солнце под правильным углом глянет на нее сквозь окошко у левого локтя. Когда это происходит, солнечный луч расщепляется какой-то призмой и по всей стене разбегаются цветные полосы.
Вместе с бойфрендом Эстер переезжает в Огайо. Они сочетаются браком, берут кредит: пора уже открывать наконец этот велосипедный магазин! Алес ацинд[14], как и положено в Америке. Открыли – и таки ах! Там все круглое – колесные обода, шины, звездочки; а что не круглое, то бесконечное – вроде велосипедной цепи. Все пахнет смазочным маслом; все платят наличными.
Как чудно выгнут велосипедный руль, как славно оттянуты назад его рукояти! На стенах крюки, на крюках тридцать колес со спицами, муфты свободного хода, втулки холостые и втулки ведущие, всяких фасонов рамы и шатуны педалей; а вот блестит свежей краской чем-то похожий на улитку защитный кожух приводной цепи. Вот целая стойка со звонками: хромированными, бронзовыми и из дюраля. В дальнем углу к балке подвешены сотни ободов. В железных банках блестят винты с круглой головкой. Подшипниковых шариков – коробки, подшипников в сборе – ведра. Спиц целые снопы, перевязанные полосками ткани.
Эстер сидит за кассой, а иногда кладет на стеклянный прилавок блокнот и рисует, пока муж накручивает ручки дюжины портативных приемничков, перебирая спектр американских станций: кантри, джаз, фолк, свинг…
У них рождается сын. После школы он здесь же, у мамы под крылышком, рисует, стоя за прилавком, на таком же, как у мамы, листе бумаги, а став старше, работает бок о бок с папой, взад и вперед прокручивает в поддоне с маслом спасенную цепь и, глядя, как отпадает ржавчина, нутром чувствует, насколько легче теперь стало пластинам внутреннего звена поворачиваться вокруг валика, расклепанного в пластинах наружных. А у самого руки по локоть в масле, и на каждом золотистом волоске – махонькая капелька.