Подземный гараж - Хаи Янош
Детям он сказал, что получил научную стипендию и будет работать в Швейцарии, там находится уникальный ускоритель частиц, единственный в Европе, дети это знали, ведь он столько раз об этом рассказывал, но он все-таки добавил некоторые подробности насчет того, что там особенного и чем этот ускоритель лучше других. Он не решился признаться им, что покидает ту специальность, которая до сих пор была его жизнью. Детям он дал понять, что останется работать там же, где работал до сих пор, только какое-то время его не будет дома. В это можно было поверить. На самом деле он в течение многих лет говорил лишь то, что, частично или целиком, было неправдой. Он мог бы сказать про Агентство атомной энергии в Вене, куда однажды подавал на конкурс. Но он не хотел называть город, который был слишком близко, чтобы дети не закричали, ой, папа, мы к тебе на уик-энд поедем, когда ты будешь здесь, возьмем приятелей, бесплатное жилье в Вене, это все-таки не каждый день бывает. Он назвал более далекое место, хотя и не на другом краю мира. Дети сочли, что это правильное решение, или они вообще не думали об этом. Мысли у них были совсем о другом, жизнь родителей затрагивала их лишь по касательной. Отец уже не был тем отцом, которым они так восторгались. Свет его потускнел, как тускнеет паркет, кухонная мебель, ванна, все, что когда-то, во время переезда в эту квартиру, было еще таким новым.
Кое-что я так и не смог сделать, сказал он однажды, показать детям, пока они были маленькие, что я был хорошим отцом, — а потом уже не удалось. Что-то он испортил, что, не знает сам, в нем ли была причина, или дети любой ценой создают такой образ родителей, который устраивает именно их, и он стал жертвой этой простой психологической закономерности. Он не сумел этого понять, но сказал, что постоянно ощущает, как становится плохим отцом, что еще несколько лет и в памяти сотрется, каким хорошим отцом он был, как его обожали дети, — они все время смеялись, когда были с ним, а если ходили в поход, то вечно ссорились, кому идти сразу за ним, потому что чувствовали себя надежно, только когда шли по его следам.
Очень неприятно вдруг обнаружить, сказал он, что вся та любовь, которую ты испытывал к ним, вся забота, все, что ты для них делал, распыляется, забывается в ходе их взросления. И никакой гарантии, что когда-нибудь у него с детьми сложатся отношения, которые будут отношениями не просто родителя и ребенка, но отношениями двух людей, отношениями, когда родитель смотрит на своего ребенка не как на некое неполноценное существо, ждущее от него указаний и правил, да и ребенок в состоянии увидеть в родителе все, что в нем есть человеческого. В том числе и несовершенство, неспособность быть всемогущим: это все-таки как-никак самая глубокая черта, определяющая нашу судьбу. Но ведь это и от тебя зависит, сказала я, от тебя зависит, какие будут у вас отношения, ведь то пространство, в котором ты живешь, только ты можешь сделать лучше, а если не хочешь или не можешь, то оно конечно же разрушается, как все, к чему человек не прилагает усилия. Нет, это невозможно, на это я не могу надеяться, сказал он, и видно было, как ему больно это говорить, и, когда он сказал, что уходит, а дети сказали, как хорошо ему будет там, и, конечно, сказали, что отцу всегда было хорошо, ведь у него работа такая, и с семьей ему повезло, они имели в виду и меня, их мать, которая все трудности выносила и принимала даже такого человека, как отец, с которым все-таки иногда не так уж и легко, потому что нет в нем той свободы, которая вообще-то есть у большинства взрослых, даже среди родителей их друзей. Надо думать, такие жены нечасто встречаются. Да, сказал он, и еще сказал, какой я всегда была хорошей матерью и что нелегко найти хорошую мать. И как он это во мне любит. На какую-то секунду я почувствовала, что глаза у меня становятся влажными; я проглотила комок, застрявший в горле.
На другой день он ушел. Берешь сумку, с которой дети ходили в поход, спросила я, когда он выходил в дверь. Он не оглянулся. Да, этого хватит, и закрыл дверь. Он словно хотел сбежать от горького ожидания, что в конце концов и дети скажут ему «нет», как он сказал «нет» той женщине, и тем самым откажут ему в прежних чувствах. Потому что, если это произойдет, прошлое действительно обрушится на него со всем тем невыносимым сознанием тщеты, которой оно наполнялось, когда он возвращался мыслями к прошлому. И что о жизни своей ему придется думать как о впустую потраченном времени, и эту утрату невозможно будет восполнить, объяснял он мне однажды, потому что исправить что-либо можно только в том случае, если дано другое, новое время, однако нового времени нет, а если бы и появилось, то, очевидно, у него уже не осталось бы сил что-то сделать.
Я не знала, чем он занят, как живет, потому что он ничего мне об этом не говорил. Иногда он звонил, спрашивал, как дети, и просил сказать им, что мы разговаривали. Меня он не спрашивал, как и что. Его это не интересовало. Не говорил он и о том, как живет сам. Он не хотел, чтобы я знала это. Иногда мне приходило в голову: стал ли он похожим на других одиноких мужчин, появился ли у него, например, тот характерный холостяцкий запах, из-за которого таких мужчин далеко обходят женщины. Не знаю даже, отчего он, этот запах, может, они экономят на стиральном порошке? Или редко открывают шкаф и одежда там не проветривается? Дети тем временем отделились: из денег, полученных в наследство от дедушки с бабушкой, они смогли приобрести какое-никакое жилище и начать самостоятельную жизнь. Я боялась, что однажды они придут и скажут, видели папу там-то или там-то; но нет, не видели. Они спрашивали, как он. Я рассказывала, с кем он работает в том швейцарском институте. Им было странно, что он им никогда не звонит, звонит только мне, и что не приезжает домой. Конечно, они понимали, тут что-то не так, у отца, наверное, кто-то есть, но об этом мы не хотим им говорить, — хотя они помнили день, когда дома все изменилось, когда после случайного телефонного звонка все стало ясно. Они догадывались, о чем идет речь, но мы об этом не говорили. Я не хотела, чтобы они смотрели на меня как на брошенную жену, которая вынуждена терпеть такое положение, и чтобы на него смотрели как на человека, который предал их, предал их детство. Они свыклись с тем, что мы выбрали такой путь, что не говорим того, что всего важней, не даем им возможность понять, что произошло. Они тоже не говорили, как им все это обидно, что они думают об этом, что чувствуют, как не говорили и ни о чем другом. Спустя какое-то время они уже забывали спросить, как там отец. Я не могла сказать ничего нового, они не хотели дать понять, что чувствуют ложь. Возможно, они знали больше, чем я, какой-нибудь их приятель видел отца и рассказал им, над чем он работает и как возможно все это. Они ничего не говорили, потому что знали: это правда, отец уже давно не работает по своей специальности и, конечно, ни в каком там не швейцарском институте. Но мне они ничего не рассказывали и не спрашивали, что на самом деле случилось с отцом.
Отчего человек изменяется в такой степени, и вообще, как он мог стать настолько другим, чтобы отказаться от всего того, что прежде было в его жизни элементарной потребностью, и можно ли представить, что когда-нибудь он станет снова таким, как прежде. Войдет в дверь и скажет, что мечтает опять почувствовать запах пирога, который так часто встречал его вечером в воскресенье и в который так хорошо было окунуться вместе со мной и детьми. Но время шло и шло, а явления этого так и не последовало.
Он стал стираться у нас в голове, как стирается знание языка, если им не пользоваться. Что толку от когда-то сданных языковых экзаменов, если теперь приходится задумываться даже над самыми простыми фразами. Бывало, целое воскресенье мы проводили вместе, дети и я, а об отце вообще не заходила речь, словно его и не было никогда или он умер много лет назад. Так же как его отец больше не существовал для него после того происшествия.