Эрве Базен - Анатомия одного развода
– И поскольку они раскрепощены, будут сами управлять своими делишками. Луи уже не обязан посылать их пособия мне. Он будет вручать деньги им самим, прямо в руки. И само собой разумеется, раз у него есть на то право, предложить им раз в месяц заходить к нему за чеком.
– Ну, – говорит Эмма, – об этом еще можно поспорить!
– Где же? – спрашивает Алина. – Опять в суде? Нет уж, большое спасибо, я ухожу и едва ли скоро вернусь сюда. Впрочем, можно себе представить судью, который хорошо отнесся бы к сыну или к дочери, если бы они вдруг заявили: папочкины денежки я, мол, не прочь получить, но к чему мне сам папаша! Ничего не поделаешь, видно, суждено мне вечно быть дурой!
20 мая 1969 – 17 часов 30 минутКогда вы знаете, что перед вами мастерица длинных, душераздирающих, невыносимых сцен, что в споре она с еще большей яростью будет отстаивать старые доводы, многократно вами отвергнутые, вам остается только одно – уклониться! Агата не пошла на занятия и, радуясь тому, что ни Леона, ни матери нет дома и придут они не раньше шести часов, решила принять ванну, чтобы почувствовать себя чистой, добродушной, размякнуть в тепле; зеркало не отражает ваших тревог, в нем можно увидеть только вашу внешность, но и это уже кое-что и способно дать удовлетворение.
Алина всегда внимательно следила за температурой воды, измеряла ее термометром, плавающим на поверхности, бросала добрую дозу ароматической соли, проверяла, хорошо ли действует кран-смеситель; она обожала присутствовать здесь, когда дети раздевались, начинали мыться, терла их рукавицей из конского волоса, щеткой для спины, набрасывала на них пушистое полотенце: Я тебя и вымою и вытру и буду тобой восхищаться – маленькое мое чудо, статуэтка из Танагры, лучшее, что я сотворила в своей жизни! Хотя уже требовалось быть поделикатней, мать без тени смущения продолжала милую ее сердцу процедуру и после шестнадцати лет; разве скульптор бывает смущен, видя законченное им произведение? Но можно ли всю жизнь оставаться статуей? Какое странное сравнение! Ведь и Эдмон тоже, как только у него в ванной начнут журчать краны, торопится потеребить русалку, вытащить из воды, всю еще в водяных струйках, обсушить в простынях или же сам тут же прыгнет в пенящуюся воду, чтобы, как он выражается, «предаться любви, как утка». И правда, так занимаются любовью селезни на озерах у Желтых ворот, бросаясь то на хлебные крошки, то на свои сереньких уточек. Вот почему некоторые девочки, уже вошедшие в курс дела, со вниманием следили за ними. А их папаши, крепко держа дочек за руку, выглядели так, будто их забрызгали озерной грязью.
Агата уже вышла из ванны, а в трубе еще долго урчала уходящая вода. Потом она покопалась в своей заветной шкатулке, вытащила из нее тетрадку, на последней странице которой было записано: «19 мая 1969 года. Так хотелось бы жить и радоваться, но мешают вечные слезы, крики и мольбы о пощаде. Во всяком случае, мне нужно уйти отсюда, и не только из-за того, что со мной это случилось». Агата разорвала тетрадь, покончив счеты с юностью, и маленькие бумажные лепестки зашуршали в трубе мусоропровода. Потом она пошла за одним из больших чемоданов, которые обычно брали с собой, отправляясь на летний отдых. Торопливо запихала то, что ей хотелось взять, остальное небрежно бросила на пол, потом время от времени нагибалась, чтобы подобрать блузку или брюки, с которыми ей жаль было расставаться. Если Эдмон смотрит на это так же, если он находится в таком же положении – тем хуже! Кто же это на днях говорил ей о Марке? Да, Эмма. Ее, очевидно, здесь подстрекнули, и она начала расспрашивать: Слушай, а ты не жалеешь о нем? Такой красивый парнишка. Да, уж конечно. Красивый, любезный, вскакивает на девушку, как на свой мотоцикл. Может, пожалеть о Марке? Вернее, можно пожалеть, что он был в моей жизни. Хотя это, пожалуй, к лучшему. Только на молоденьких девчонок может произвести впечатление такое признание: Твой отец был моим первым и единственным. А потом они узнают и еще кое-что: число, естественно, идет в счет, хотя тут не в лото играть, но главное – найти такого мужчину, который заставил бы забыть всех предыдущих.
Агата пытается закрыть крышку, нажимает коленом на переполненный чемодан. Она долго поддерживала мать, и ей трудно найти слова, оправдывающие то, что она сейчас собирается сделать. Все объяснения бесполезны, даже с Леоном, который тем не менее будет взволнован, хотя это нисколько на него не похоже – ведь он, как большой кот, верен своему дому и тем, кто обеспечивает ему жизненные удобства. Нет, пора удирать, и поскорей, оставив только эту маленькую записку, пришпиленную булавкой к покрывалу на кровати. «Не беспокойся. Я на некоторое время поеду с Эдмоном на юг. Напишу тебе». Всегда верят в то, во что хотят верить: в недолгую отлучку, в скорое возвращение. А если отлучка затягивается, находят этому причину; а когда привыкают, становится легче принять все остальное и не судить о том, что произошло, со своей колокольни.
Агата поднимает чемодан, тащит его к двери. Уже половина шестого. Мать может скоро вернуться.
И лифт несет свою службу. Нет, иначе поступить невозможно. Но что подло, то подло; причитания, которые Агате так хорошо знакомы, теперь станут вдвое горше, и на этот раз уже по ее вине. Если ты ко мне переедешь, то я поверю в твою любовь, – сказал ей Эдмон. Раз она уехала, значит, совсем не любила меня, – зарыдает мать, войдя в дом. Вас всегда любят в ущерб кому-то другому – это урок Агата отлично усвоила. Ей было бы трудно сказать, кто бы восторжествовал – мать или Эдмон, – если бы не случай, подтолкнувший решение, случай, когда уже нельзя выжидать.
Вот и первый этаж. Агата с усилием волочит килограммов тридцать своего багажа, проходит коридор, делает шаг на улицу и тут же отступает. Она видит мать, возвращающуюся после подписания соглашения, дающего свободу действий ей и брату Леону, и именно это теперь помешает ей вернуть дочь, отныне свободную. Алина выходит из такси, остановившегося у подъезда, и просто чудо, что, расплачиваясь, она не может видеть Агату. Десять секунд, чтоб исчезнуть, иначе все пропало; возвращение, разнос, мольбы, снова водворение на шестой этаж! Другого выбора нет! Агата нажимает на дверную ручку – к счастью, дверь не на запоре – и скрывается у привратницы. Та что-то шьет на машинке, но поворачивается к ней и роняет:
– И вы тоже Агата!
Уже не думает ли она, что старшая сестра решила присоединиться к младшей? Во всяком случае, она не издает ни звука, чтоб предупредить Алину, проходящую в тот момент по коридору и ничего не заметившую. Агата прячет голову в руках и глухо стонет.
– Вы еще можете вернуться, – говорит привратница.
Но лифт захлопывается и начинает подниматься с мягким скрипом, и это звучит как предостережение: пара слов в ответ, быстрый спуск вниз, все и пяти минут не занимает. Агата бросается к тому же такси, которое только что привезло ее мать: шофер задержался, чтобы закурить сигарету.
ФЕВРАЛЬ 1970
6 февраля 1970Оба в одинаковых черных комбинезонах, оба в красных свитерах, чтобы походить друг на друга и отделить новую семью от старой, они с усердием хлопочут в мастерской, сын – маленькая копия матери, он здесь совсем без пользы, но убежден в обратном и все время тычет крохотным пальчиком в веревочные узелки. Наконец Одиль затягивает последний узел и подымается. Она уже упаковала тридцать картин – десять из них проданы, их купили любители (ставшие собственниками вдвойне, приобретя одновременно и картину, и свой портрет), девять картин принадлежат семье Давермель, в том числе портреты Розы, каких-то двух бородачей, а также Феликса, и есть еще одиннадцать самых разных: два министра, депутаты-мэры из Восточного пригорода, согласившиеся позировать своему избирателю; но – увы! – эти работы отнюдь не лучшие. Еще Дидро вопрошал: Почему исторический живописец обычно бывает слабым портретистом? Без сомнения, именно потому, что и в его эпоху, как и в нашу, у моделей всегда не хватало времени. Как бы то ни было, все эти прославленные личности находились тут, в мастерской, для подправки.
– Я лишую, – заявил Феликс, который еще не научился отчетливо произносить букву "р" и шепелявил – потому его трудно было понять.
– Да-да, мой козлик, – рассеянно откликнулась Одиль.
Она прикидывала. Если учесть, что надо переложить картины гофрированным картоном, понадобится четыре ящика: три ящика можно поставить на крышу машины вместе с лыжами, а один на переднее сиденье, чтобы избежать споров между Розой и Ги о том, кому досталось хорошее место, а кому плохое; их мачехе, которую можно назвать поистине святой, придется выбрать себе что похуже да еще держать на коленях этот непрерывно движущийся снаряд с двумя ножками. Она приедет в Женеву совершенно измученной, и надо будет сразу развесить картины, потом устав еще сильнее, спешить в Комблу, чтобы успеть хоть чуточку вздремнуть, ибо наутро надо снова торопиться в город на вернисаж. Стоит ли жаловаться? Ведь она сама предложила объединить эту выставку с их несколько затянувшимся до масленицы зимним отдыхом. – А свой портрет ты не хочешь брать? – спросил Леон. – Ведь он, пожалуй, самый удачный.