Генри Миллер - Сексус
«Зачем ты такое придумываешь?» А на улице снова и снова я повторял себе другой вопрос: «Кто же я такой?»
Эта фраза и теперь сопровождала меня, мчащегося по мрачным улицам Бронкса. Куда я так лечу? От кого убегаю так стремительно? Я сбросил скорость, словно позволяя демону догнать меня.
Если упорно подавлять в себе всякие порывы, то кончишь тем, что превратишься в комок флегмы. В конце концов вы выхаркнете этот сгусток и только с годами поймете, что не от слизи и мокроты избавились вы в тот момент, а от своего самого сокровенного. И тогда вы обречены лететь по мрачным улицам как безумец, преследуемый призраками. И в любую минуту вы с полной искренностью сможете сказать: «Я не знаю, чего хотеть от жизни!» Пусть вы продеретесь успешно сквозь все ее хитросплетения, вы прильнете к телескопу с обратной стороны и все, что находится вне вас, вы увидите дьявольски искаженным, размытым, без четких очертаний. С этой минуты дело проиграно окончательно. Куда бы вы ни кинулись, вы очутитесь в зале кривых зеркал, вы будете метаться в поисках выхода и натыкаться лишь на зеркала, из которых вам будет строить рожи искаженное, перевернутое, столь вами лелеемое «я».
Больше всего в Джордже Маршалле, Кронском, Тауде и сотне им подобных меня раздражала их внешняя серьезность. Истинно серьезный человек – веселый, даже беспечный человек. Я ни во что не ставлю людей, не имеющих собственного веса и потому берущихся за всемирные проблемы. Человек, вечно озабоченный судьбами человечества, или не имеет собственной судьбы, или боится заглянуть ей в лицо. Я говорю о большинстве и не имею в виду тех немногих избранников, которые додумывают до конца, отождествляют себя со всем человечеством и потому наделены привилегией наслаждаться самой большой роскошью – служением ему.
Была и другая вещь, в которую я совершенно не верил, – работа. С самого раннего возраста этот вид деятельности представлялся мне уделом тупиц и идиотов. Работа – абсолютная противоположность творению. Творчество – игра и потому не имеет другого raison d'etre 50, кроме самого себя, и эта игра – величайший побудительный мотив жизни. Говорил ли кто-нибудь, что Бог создал мир для того лишь, чтобы обеспечить себя работой в будущем? В силу обстоятельств я вынужден был стать тем, кем были многие другие, – рабочей лошадью. У меня было очень удобное оправдание: я работал, чтобы обеспечивать существование жены и ребенка. Но на самом деле оправдание дохлое: я ведь понимал, что, если завтра окочурюсь, они как-нибудь сумеют прожить и без меня. Так бросить все и стать самим собой! Почему бы и нет? Часть моего существа, которая трудилась, чтобы дать моей жене и дочери возможность жить так, как им хочется, та часть, что держала руль семейного корабля – что за бессмысленное и дутое понятие, – была худшей моей частью. В качестве кормильца я ничем не одарил мир; он взимал с меня положенное, вот и все.
Мир мог получать с меня что-то ценное только с того момента, как я перестану быть серьезным членом общества и сделаюсь самим собой.
Государство, народ, народы всего мира – просто-напросто огромное скопище людей, повторяющих ошибки своих праотцев. Они вцепляются в руль со дня рождения и стараются не выпустить его до самой смерти – эту тягомотину они величают жизнью!
Попробуйте заставить кого-нибудь из них дать определение жизни, объяснить, что такое начало и конец всего, – вам ответят непонимающим взглядом. Жизнь – это что-то такое, о чем пишут философы в книжках, которые никто не читает. У тех же, кто тянет лямку в самой гуще жизни, нет времени на пустые вопросы. «Тебе-то еды хватает, так ведь?» Этот вопрос, в котором уже содержится ответ, если не в абсолютно отрицательном, то в относительно отрицательном смысле (тревожно, что смысл относителен), был для понимающих людей затычкой всех других вопросов, возникавших в нормальном эвклидовом пространстве.
Из того немногого, что я прочитал, я смог заметить, что люди, творящие жизнь, люди, бывшие сами по себе жизнью, мало едят, мало спят и собственности у них мало или нет вообще. Нет у них иллюзий и насчет долга, обязанностей перед родными и близкими или заботы о благе государства. Им нужна правда, и только правда. И лишь один вид деятельности признают они – творчество. Никто не может купить их услуги, потому что они сами положили себе отдавать все. И отдавать безвозмездно, ибо только так и можно это делать. Вот какая жизнь влекла меня: подлинная жизнь здравого смысла. Это была настоящая жизнь, а не ее подобие, так предпочитавшееся большинством.
Все это я смутно осознавал еще на пороге зрелости. Но понадобилось немало сыграть в великой комедии жизни, прежде чем такое понимание действительности стало побудительным мотивом, превратилось в жизненную силу. Дикая жажда жизни, которую другие угадывали во мне, притягивала как магнит; притягивала тех, кому нужна была именно такая жажда. И эта жажда умножалась в тысячи раз – прилипшие (словно железные опилки) ко мне намагничивались и, в свою очередь, притягивали других. От чувства к чувству, от опыта к опыту.
Но втайне я стремился освободиться от людей, старающихся вплести свои нити в узор моей жизни, сделать свои судьбы частью моей судьбы. От таких связей, все накапливающихся из-за моей вялости, не так-то легко освободиться – требуются отчаянные усилия. Время от времени я дергался, раздирал сети, но лишь запутывался еще больше. Как будто мое освобождение принесло бы огорчение и боль близким и дорогим для меня людям. Все, что я делал для своего блага, вызывало упреки и осуждение. Тысячи раз я оказывался в предателях. У меня было отнято даже право болеть – так я им был нужен. Умри я, они, наверное, гальванизировали бы мой труп, чтобы придать ему видимость жизни.
Стоя перед зеркалом, я говорил себе с ужасом: «Хочу увидеть, как я выгляжу в зеркале, когда глаза мои закрыты».
Эти слова Рихтера 51 потрясли меня невероятно, когда я впервые прочел их. Так же как и следующие, развивающие эту мысль, слова Новалиса 52: «Душа находится там, где мир внутренний соприкасается с миром внешним. Никто не сможет познать себя, если не будет собой и другим одновременно».
«Знать трансцендентальное „я“ другого – значит быть своим и другим „я“ в одно и то же время» – как еще раз утверждает тот же Новалис.
Бывает время, когда идеи порабощают человека, когда он становится жалкой жертвой чужой воли, чужого разума. Это происходит, так сказать, в периоды деперсонализации, когда борющиеся в нем «я» как бы отклеиваются друг от друга. Обычно к идеям не очень-то восприимчивы: идеи возникают и исчезают, их принимают и отбрасывают, надевают, как рубашки, и стаскивают, как грязные носки. Но в периоды кризисов, когда разум дробится и крошится, как алмаз под ударами сокрушительного молота, эти невинные плоды мечтательного ума западают и оседают в расщелинах мозга, начинается незаметный процесс инфильтрации и возникают определенные и бесповоротные изменения личности. Внешне никакого резкого изменения нет, человек не меняет вдруг своих манер, напротив, он ведет себя еще более «нормально», чем прежде. Эта кажущаяся нормальность все больше и больше становится покровительственной, маскировочной окраской. Постепенно от маскировки внешней он переходит к маскировке внутренней. С каждым кризисом, однако, он все основательнее осознает перемену… Нет, не перемену, скорее, усиление каких-то глубоко запрятанных в нем свойств. И теперь, когда он закрывает глаза, он может увидеть себя. Он не смотрит больше сквозь маску. Точнее говоря, он видит без помощи органов зрения. Видение без зрения, осязание неосязаемого, слияние зрительного и звукового образов, сердцевинный узелок паутины. Сюда стремятся те, кто избегает грубого взаимопроникновения чувств; здесь слышны обертоны осторожного узнавания друг друга, обретения сияющей трепещущей гармонии. Нет здесь ни обиходных речей, ни четко очерченных граней.
Тонущий корабль погружается медленно: верхушки мачт, мачты, бортовой такелаж. На океанском ложе смерти обескровленный остов украшается жемчужинами, неумолимо начинается жизнь анатомическая. То, что было кораблем, превращается в безымянное и уже несокрушимое ничто.
Люди, как и корабли, тонут снова и снова. Только память спасает их от бесследного рассеивания в пространстве. Поэты вяжут стихи, и петли этого вязанья – соломинки, брошенные погружающемуся в небытие человеку. Призраки карабкаются по мокрым трапам, бормочут что-то на тарабарском наречии, срываются в головокружительном падении, твердят числа, даты, факты, имена; они – то облачко, то поток, то снова облачко. Мозг не может уследить за изменяющимися изменениями; в мозгу ничего нет, ничего не происходит, только ржавеют и снашиваются клетки. Но в разуме беспрестанно создаются, рушатся, соединяются, разъединяются и обретают гармонию целые миры, не поддающиеся классификации, определению, уподоблению. Идеи – неразрушимые элементы Вселенной Разума – образуют драгоценные созвездия духовного мира. Мы движемся в орбитах этих звезд: свободно – если следуем их замысловатым чертежам, через силу и принужденно – если пробуем подчинить их себе. Все, что вовне, – лишь проекция лучей, испускаемых машиной сознания. Творение – вечное действо, совершающееся на линии границы двух миров. Оно спонтанно и закономерно, послушно закону. Мы отходим от зеркала, поднимается занавес. Seance permanente 53. Лишь безумцы исключаются из этого действа. Те, кто, как говорится, «потерял разум». Для них так и не кончается их сон. Они остаются стоять перед зеркалом и крепко спят с открытыми глазами; их тени заколочены в гробах памяти. Их звезды сплющиваются в то, что Гюго называл «ослепительным зверинцем солнц, превращенных в пуделей и ньюфаундлендов Необъятного».