Аттила Бартиш - Спокойствие
Недели через две появилась Эстер. Нет, скорее через три. Три недели. В тот же день, как приехала в Пешт. Она спросила, что случилось с мамой, а я старался рассказывать обо всем максимально сдержанно. Я соврал только, что жил не в ее квартире, поскольку не хотел ее впутывать во все это. Я даже придумал девушку по имени Адел Бардош, с которой познакомился в поезде, вот у нее, но она сказала, бесполезно, не ври хотя бы сейчас, когда она вошла в комнату, сразу поняла, что я там спал.
Я спросил, почему она так решила, на что она ответила, что много лет не хотела мне говорить, но я никогда не умел отличать по цвету лицо покрывала от изнанки. Потом она прибавила, что эта Адел была моей первой любовью в детском саду, она, рыдая, ела песок, когда ее мама решила, что переведет ее в элитный детский садик при министерстве.
Я сказал, что она ошибается и что ключ мог быть у кого-то другого, кто тоже не умеет отличать по цвету лицо покрывала от изнанки, на что она сказала, успокойся, кроме тебя, ключа нет ни у кого.
Какое-то время мы молчали, затем я увидел, что она до сих пор не сняла пальто, и спросил, будет ли она раздеваться.
— Я заварю чаю, — сказал я, она сказала, хорошо, и мы ждали у плиты, пока вскипит вода.
Я спросил, что она думает обо мне.
Она сказала, то, что она обо мне думает, не имеет никакого отношения к тому, что она ко мне чувствует.
Я схватил ручку чайника носовым платком, она принесла чашки и сахар. Я думал, ведь у нее уже был аборт, и психиатрическая больница, и чего только не было, и вот теперь она впервые в моей комнате. Поначалу она не могла найти для себя место. В итоге она села в кресло, а я на кровать, где и сидел раньше.
— Ну и как? — спросил я, хотя на самом деле хотел спросить, одна она ездила, или взяла с собой астронома.
— Давай не будем об этом, — сказала она.
— Конечно, — сказал я, и мы замолчали. Я пытался смотреть ей в лицо, как в тот первый раз, и думал, что, если бы сегодня утром встретил ее на мосту Свободы, я спокойно бы рассказал этой женщине обо всем. И лучше бы мне не знать, почему волосы у нее только до плеч и отчего морщинки вокруг глаз.
— Я возвращаюсь домой, — сказала она.
— Подожди немного, — сказал я.
— Я решила вернуться домой.
— Когда? — спросил я.
— Пока не знаю. Займет минимум полгода. Может, больше.
— Ладно, — сказал я. Затем она рассказала, что мужчина, который в свое время купил их дом, умер три года назад, она разговаривала с наследниками, если продать квартиру на улице Нап, можно выкупить дом.
— Понимаю, — сказал я и подумал, что продавать скорее нужно эту квартиру, тогда улица Нап останется на случай, если мы вернемся в Пешт, но понял, что это бессмысленно.
— Шестьсот километров это не так много. Одна ночь — и ты там.
— Конечно, — сказал я.
— Думаю, я сама буду довольно часто приезжать.
— Знаю, — сказал я.
— В этом городе я как в аду.
— Знаю, — сказал я.
— Возможно, там тоже будет как в аду, но там я, по крайней мере, дома.
— Знаю, — сказал я.
— Поверь, лучше мы об этом не сейчас поговорим.
— Ну да. Мы всегда говорили обо всем, но слишком поздно, — сказал я.
— Тогда не плачь.
— Я не плачу, просто дым в глаза попал, — сказал я и, пока она подходила ко мне и целовала меня в лоб, привычный страх сковал мне горло. Я был даже рад, что она думает, будто я плачу оттого, что она уезжает.
— Я могу здесь переночевать?
— Конечно, — сказал я, но, когда ее язык забрался между моих губ и прополз под аркой нёба, я испугался, что страсть моя вот-вот зашевелится. Один вскрик и несколько движений и взорвется к чертям этот бетонный склеп, в котором мне до сих пор было так хорошо и где мне были неведомы страх, доводы рассудка и лекарства доктора Фрегела.
— Нет, — сказал я.
— Молчи, — сказала она и расстегнула на мне рубашку, но, пока я добирался до ее коленей, напрасны оказались мои попытки думать о реквизитораздавливающей машине коммунальных хозяйственников. Бутафорский будильник не остановился, матрас пошел пятнами, но она сказала, ничего страшного. Я считал книги на полках: проза — тысяча две от “а” до “эм”. Перебор. Те, что были написаны руками в резиновых перчатках, тоже надо было выбросить, думал я. Затем она выключила бра и накрыла нас одеялом.
— Поедешь со мной? — спросила она.
— Нет, — сказал я, и мы снова замолчали, только теперь в темноте.
— Тогда я останусь в Пеште.
— Не беспокойся. Ты говорила, что я выживу даже на дне морском.
— Я ошибалась, — сказала она.
— Да, — сказал я и обнял ее, но ее лицо было мокрым от слез, хотя она не плакала, по крайней мере не слышно было.
— Сколько ты будешь врать мне? — спросила она.
— Три недели. Может, месяц. Теперь я постою на мосту Свободы.
— Ты не имеешь на это права.
— Это единственное, на что у меня есть право, — сказал я.
— Не ты убил свою мать. Это твоя мать убила тебя. И, возможно, она убила и Юдит.
— Может быть, — сказал я, и до утра мы не разговаривали.
Когда я проснулся, она варила кофе. Голая, в моем пиджаке, наброшенном на плечи, она стояла возле окна и смотрела на дождь и на платаны в Музейном саду. Я сказал, не сердись, даже если бы у меня было право, ты же знаешь меня, с трусостью нелегко совладать. На самом деле, я только последние недели стал таким, были на то причины, к тому же ты хочешь уехать домой, словом, это была последняя проверка на прочность пеньковой веревки. Но ни на вершине ледника, ни на дне морском я не хочу жить, я ведь нормальный человек. Я детей хочу, конечно, никак не здесь, в этом старинном склепе, мы продадим эту квартиру, и на вырученные деньги купим домик твоего дедушки, и еще кое-что останется, у форинта сейчас хороший курс. И тогда улица Нап будет на случай, если мы иногда будем приезжать в Пешт, мне ведь в любом случае придется ездить сюда в издательство. Дай мне три недели, месяц максимум, пока я закончу эту книгу. К счастью, работа хорошо продвигается, что меня очень удивляет, иной раз человек месяцами мучается из-за одного эпитета, а сейчас как лавина сорвалась. Правда, потом, скорее всего, много придется исправлять, но, если мне удастся сохранить темп, тогда в конце октября ты можешь начать печатать. Только теперь я сам буду искать издательство, видишь, как все сложилось, это была скверная шутка, ну да ладно. Словом, дай мне еще две недели одиночества, чтобы наконец увидеть в истинном свете все, что давно уже нужно было увидеть, но только не приходи эти две недели, даже по понедельникам. А потом я дам объявление о продаже квартиры в “Экспрессгазету”, потому что риэлторы в большинстве своем жулики, лучше будет, если ты сама напишешь наследникам, и, как только придут отцовские деньги, мы сможем внести задаток…
— Ты закончил? — спросила она.
— Да, — сказал я.
Она повесила мой пиджак на спинку стула, а я уселся на стол и смотрел, как она одевается. Ее соски затвердели и стали лиловыми, а все тело дрожало, как прежде, когда она ложилась в ванну с холодной водой. В ее взгляде не было ни жалости, ни ненависти, ни даже равнодушия. Просто ничего. Как у того, кто минуту назад родился, только в придачу Бог наградил его тридцатью тремя годами изначальной жизни. Сперва она надела чулки и туфли, а затем блузку.
— Мне остаться? — спросила она.
— Нет. Ты никогда себя не простишь.
— Совершенно не важно, кого из нас я никогда не прощу, — сказала она и натянула юбку. — Только сидеть дома и пытаться что-либо понять, просто невыносимо.
— Однажды поймешь.
— Как тебе будет лучше.
— Так лучше.
— Знаю, — сказала она, затем я помог ей надеть пальто, она поцеловала меня в лоб и спокойно вышла, точно отправилась за хлебом.
Через несколько дней прекратился дождь, и я спустился на полчаса в Музейный сад. Возле колонки я нашел искалеченного голубя, какая-то собака постаралась. Сидя дома, я пытался понять, почему все так сложилось в моей жизни. Перед моими глазами проносилось: на похоронах господина актера Уйхейи я в сердцах сказал Юдит, что, если она больше не может врать, пусть пойдет домой и перережет себе смычком вены на запястье. Потом я вспомнил, как из-за замечания Юдит по поводу заметки, которую напечатали на первой полосе, мама сто раз проверяла дымоход. Внезапно я увидел, как молодой доберман господина, кажется, Шобеля, ринулся поохотиться на голубей в Музейный сад, хотя это запрещено. Мне только и остается тасовать эпитеты, думал я. Уже несколько дней застой, напрасно я ищу финал тюремной истории, один ничуть не лучше другого. И тогда я решил, спущусь-ка я на полчаса, пока дворник не нашел голубиный трупик, к тому же у меня в кармане даже есть целлофановый пакет. Словом, я пытался осмыслить свою жизнь, но потом понял, что это такая же бессмыслица, как мамина отговорка в давнишнем спектакле, что она не любит хлеб исключительно потому, что начальник цеха украл с завода шарикоподшипник, чтобы сделать самокат своему ребенку. Жизнь бессмысленна, не оттого что она не зависит от Бога, который бы распоряжался нашими судьбами, Бога нет. Жизнь бессмысленна ровно потому, что она зависит от самого человека, который иногда видит все по возможности ясно, а иногда пятнадцать минут кряду стоит на тротуаре и отупело переводит стрелки часов. Зря старается, за пятнадцать лет он окончательно раздолбал устройство, и стрелку уже никак не водворишь на место.