Джефф Дайер - Влюбиться в Венеции, умереть в Варанаси
— Ты, как всегда, права.
— Так что, Лоуренс был в Индии?
— На Шри-Ланке, которая Цейлон. Ему там страшно не понравилось. И об Индии он, в общем, судил по Шри-Ланке. Как жаль, однако, что он сюда не доехал. Его бы тут, естественно, все раздражало. В плане кастовости, он бы видел себя неприкосновенным брахманом. И утверждал бы, что Ганди проповедует ненасилие, так как втайне мечтает поразбивать всем головы кувалдой.
— Особенно Неру?
— Вот именно. Он вообще везде болел, но тут мог заболеть еще больше, чем сразу во всех остальных местах. И возможно, он написал бы индийский роман — недель за восемь. Полный неточностей и самых диких измышлений, но странно пророческий. Он бы провидел, что цыпленок тандури когда-то станет английским национальным блюдом, а в его родном Иствуде откроют несколько ресторанов, в названии которых будет слово «Махал»[167].
Лалин заказала чаю. Камаль принес чайник на сверкающем подносе и поставил его на стол. Я отложил книгу и пошел внутрь, чтобы взять себе банан. После расстройства желудка я привык питаться в основном бананами.
— Ты совсем тут превратился в обезьяну, — заметила Лалин, когда я снова уселся за столик. — Скоро ты начнешь красть бананы с чужих тарелок. Просто чтобы будоражить всех своими выходками.
— Если я когда-нибудь стану оранжевым комом, ты узнаешь меня? — спросил я.
— Если ты будешь просто каким-то оранжевым комом? Нет, конечно нет. Но думаю, тебе это не грозит. Ты из тех мужчин, которые с возрастом становятся все костлявее и костлявее. И ты совсем не оранжевый. Скорее розовато-беловатый. Попробуй воспользоваться лосьоном для загара.
— Ты отрицаешь во мне бога! — вскричал я. — Бинго! Это как раз лоуренсовская идея: отрицать бога в себе или в ком-то еще. Вот тебе и три, что уже можно расценивать как «много»!
— Довольно общее рассуждение, ну да ладно.
На террасе появился Даррелл, и Лал призывно взмахнула рукой.
— Как раз вовремя! А то мне тут читают зануднейшую лекцию про «Семь подушек мудрости»[168]. Ты не поверишь, что он только что сказал. Он назвал Ганг рекой растворения.
— Он говорил тебе, что пописал в него?
— Нет! — воскликнула Лалин. — Злокозненный еретик!
Даррелл взял стул и сел с нами. Теперь нас было трое — не то чтобы «много», но вполне достаточно. Как и на Лал, на нем была белая футболка. Он не поцеловал ее, но теперь, когда он был рядом, она вся светилась изнутри, как любая влюбленная женщина. Сам Даррелл не светился — мужчинам это вообще не свойственно, особенно таким, как он. Но что-то в нем стало более явственным (в каких-то едва уловимых нюансах) — уверенность, что на него можно положиться, что она не ошиблась в своем выборе. Возможно, именно по этой причине — в числе прочих — возникшая между ним и Лалин связь никак не повлияла на их отношения со мной.
— Как твой животик? — поинтересовался Даррелл.
— Ничего, — ответил я. — Знаешь, как говорят: что нас не убьет, то сделает нас слабее.
На несколько дней к нам присоединилась Сайоко, молодая японка. Она ужинала в одиночестве, и Даррелл спросил, не желает ли она присоединиться к нам. Английского она почти не знала, и, когда она пересела к нам, он заговорил с ней по-японски, что, даже в его случае, было весьма впечатляюще. Сайоко и я мало что могли друг другу сказать, но с ней было легко. То, как она пребывала в этом мире, было присуще лишь ей — по крайней мере, я раньше ни с чем таким не сталкивался. Работая журналистом в Лондоне и часто интервьюируя всяких художников, я привык к тому, что смысл существования — особенно для художников, но также и для журналистов — сводился к тому, чтобы как-то выделиться, прозвучать, привлечь к себе внимание. Сайоко была совсем другой. Она скользила по миру так, словно стремилась ни в чем на него не давить. Она рулила по его трассам как искусный водитель, избегая столкновений и опасных ситуаций. В контексте Варанаси это сравнение было бессмысленным, но в ее обществе почему-то сразу вспоминалось, как спокойно себя чувствуешь, когда не нужно все время давить на клаксон, ждать аварии, напрягаться и держать внимание и нервы на пределе. Интересно, это было свойственно лишь ей или это была характерная японская черта?
В Варанаси вообще было много японцев — как туристических групп, смотревшихся слегка по-идиотски, маниакально фотографировавших все вокруг и беспрекословно подчинявшихся тур-лидерам, так и трансовой молодежи, иногда с дредлоками и почти всегда в футболках с интересными надписями. Особенно их привлекал Сарнатх, где Будда произнес свою первую проповедь. Он располагался всего в шести-семи милях к северу от города, и даже не знаю, почему я туда так и не добрался. Надо было съездить вместе с Сайоко — она была буддисткой и отправилась туда одна в первый же свободный день. Собственно, она меня не приглашала, но ничто не мешало мне поехать. И не то чтобы я был против самой идеи или мне было это неинтересно. Тем не менее я не поехал.
Сайоко пробыла с нами совсем недолго. Пару раз мы гуляли вдоль гхатов и пили кофе с блинами в «Лотос-лаунже». По дороге туда мы увидели двух дохлых крыс, лежавших рядышком на самом видном месте — из чего следовало, что даже для них Ганг оказался слишком грязным. В «Лотос-лаунже» мы не промолвили ни слова. Мы и по пути туда почти не разговаривали, но когда идешь, рассматривая дохлых крыс и прочие достопримечательности, это как-то не смущает. Но сидеть вот так, молча, не имея возможности разговаривать, а общаясь лишь на уровне вибраций — это было странно и ново.
Я едва успел ее узнать, как она уже уехала в Бодхгайю. Я рассказал ей, как там можно менять купюры с десятипроцентной комиссией, но не факт, что она поняла. Когда она уехала, я немного расстроился — и это странно, потому что стоило ей нас покинуть, как мне стало казаться, будто ее здесь никогда и не было.
В галерее «Крити» открылась выставка фотографий Дайяниты Сингха. Мы втроем, а также Шашанк и еще кое-кто из гостей «Вида на Ганг» пошли на открытие. Выставочное помещение с его белыми стенами — как во многих мировых галереях — с тем же успехом могло находиться в Лондоне или Нью-Йорке. (Должно же и в Варанаси быть что-то сугубо современное, как во всей остальной Индии, вступившей в двадцать первый век.) Но хотя на открытие пришло довольно много народу, все было совершенно не так, как на схожем мероприятии в любом из этих городов. Тут не было никакой бесплатной выпивки — ни даже платного бара, — так что, съев несколько самос и тщетно поискав глазами Изобель, я был вынужден целиком погрузиться в искусство.
Снимки были невелики — размером с конверт виниловой пластинки — и развешаны в один ряд по периметру галереи с расчетом на индийских зрителей (чтобы разглядеть их, мне приходилось чуть нагибаться). Они тоже были черно-белыми, но, в отличие от творений Акермана, не грузили, не шокировали и не вызывали психологического дискомфорта. Кое-где были люди, на остальных же — лишь пустые комнаты. Отражения. Полки с разными вещами. Дворик какого-то здания в сумерках. Треснутые плитки тротуара, у которого не осталось ничего общего с темой движения. Свет, отражавшийся в бассейне, так что он походил на подводный теннисный корт. Висящие на вешалке перчатки. Посмертная маска под стеклянным колпаком. Два белых жакета вроде тех, что носил Неру, в чем-то вроде музейной витрины.
Отсутствие людей не было определяющим принципом. Люди могли присутствовать, а могли и отсутствовать — отсутствовать на одних фотографиях и присутствовать на других. В буклете говорилось, что все снимки были сделаны в Индии, однако все они были без подписей. И было не понять, что на них происходит, где это происходит или когда. Это были просто фотографии мест, о которых можно было сказать лишь, что они запечатлены на этих фотографиях. Ничто здесь не помогало тебе сориентироваться, и через какое-то время, уже смирившись с этим, ты вдруг понимал, что тебе совсем не нужно все то, на что ты привык полагаться, — что никаких ориентиров просто нет. Ни один снимок не имел образной или сюжетной связи с тем, что висел рядом, но само их соседство предполагало некий порядок, который усиливал эффект обоих.
Изогнутый ряд чуть отсвечивающих сидений, как в кинотеатре или в концертном зале. С «их» точки зрения кинотеатр всегда полон, даже когда он пуст; совершенно неважно, что показывают, да и показывают ли вообще. Окна в башне. Струящийся через них свет. Без этих снимков, до того, как они были сделаны, можно было подумать, что все эти места не заслуживают никакого внимания. Фотографии навеки оставили их такими, какими они были, застывшими, изменившимися. Не была ли тут как-то замешана идея даршана? Возможно, существует такая форма даршана, когда нечему видеть?
В книге отзывов кто-то сделал запись из трех строк. Я решил, что это хинди, и попросил Лалин прочесть их для меня. Это была цитата из стихотворения Фаиза, сказала она, одного пакистанского поэта. Фаиз писал на урду, но процитировавший перевел ее на хинди. Скользя пальцем вдоль вязи строк, она не без запинки перевела их еще раз, теперь уже на английский.