Жорж Бернанос - Дневник сельского священника
Когда я сейчас думаю об этом, мне трудно попять, почему она мне подчинилась. Но тогда я счел это вполне естественным. Дом преображался на глазах. Она молчала, но когда я искоса посматривал на нее, мне казалось, что она становится все бледнее и бледнее. Внезапно она отбросила тряпку, которой вытирала мебель, и снова подошла вплотную ко мне, лицо ее было искажено яростью. Я почти испугался.
- Ну, этого с вас достаточно? Вы довольны? Да, ловко вы прикидываетесь! Все думают, что вы безобидный, что вас надо пожалеть! А вы - тверды, как камень!
- Тверд не я, это вы сами несгибаемы, и это - от Бога.
- Что вы морочите мне голову? Я прекрасно знаю, Бог любит только кротких, смиренных... Да расскажи я вам, что я думаю о жизни!
- В вашем возрасте о жизни не слишком задумываются, просто хотят того или другого, вот и все.
- Ну так вот, а я хочу все, дурное и хорошее. Я испробую все.
- Надеюсь, вам не придется долго ждать, - сказал я, смеясь.
- Оставьте! Пусть я еще молода, но мне отлично известно, что большинство умирает, так этого и не добившись.
- Значит, они не добивались по-настоящему. Они мечтали. А вы ведь никогда не мечтаете. Те, о ком вы говорите, напоминают путешественников, не выходящих из комнаты. А когда человек действительно стремится вперед, земля не так уж велика.
- Пусть жизнь меня разочарует, не важно! Я отомщу, я буду творить зло ради зла!
- Вот тут-то вы и обретете Бога, - сказал я. - Наверно, я выражаюсь неточно, к тому же вы - ребенок. Но, в общем, могу вам сказать, что вы отправляетесь в путь, отвернувшись от мира, ибо мир - это не бунт, мир - это приятие, и прежде всего, приятие лжи. Так что рвитесь вперед изо всех сил, настанет день, когда стена поддастся, а любая брешь в стене ведет к небу.
- Вы так говорите... это ваши фантазии... или...
- Воистину, землю унаследуют кроткие. А люди вроде вас не станут у них ее оспаривать, так как не будут знать, что с нею делать. Похитители похищают лишь царство небесное.
Она вся покраснела и пожала плечами.
- Хочется ответить вам, не знаю чем... выругаться, что ли... Вы что считаете, будто располагаете мною, независимо от моей воли? Да я, если захочу, обреку себя на вечную муку.
- Я отвечаю за вас, - сказал я, не задумываясь, - душой за вашу душу.
Она мыла руки под краном в кухне и даже не обернулась. Потом спокойно надела шляпу, которую сняла раньше, перед уборкой. Медленным шагом приблизилась ко мне. Если бы я не знал ее лица, я мог бы счесть, что оно было спокойным, но я видел, как подергивался уголок ее рта.
- Предлагаю вам сделку, - сказала она, - если вы действительно такой, каким я вас считаю...
- Нет, я вовсе не такой, каким вы меня считаете. Вы видите во мне, как в зеркале, самое себя и свою судьбу.
- Я спряталась под окном, когда вы говорили с мамой. Ее лицо стало вдруг таким... таким ласковым! Я вас в эту минуту возненавидела. Нет, я в чудеса верю не больше, чем в привидения, но мать свою, возможно, я все-таки знала! Ей красивые фразы нужны были, как рыбке зонтик. У вас что - есть секрет? Да или нет?
- Это утраченный секрет, - сказал ей я, - и вы, в свою очередь, найдете его, чтобы потом утратить, и другие подхватят его, ибо порода, к которой вы принадлежите, не вымрет, пока существует мир.
- Что? Какая еще порода?
- А та, которую сам Бог отправил бродить по свету и которая не остановится до скончания веков.
III
Мне стыдно, что я не в состоянии держать перо. Руки дрожат. Не все время, но приступами, впрочем, непродолжительными, несколько секунд. Заставляю себя записать это.
Если бы у меня еще оставались деньги, я поехал бы в Амьен. Но я совершил нелепицу только что, выйдя от врача. Какая глупость! У меня остается только обратный билет и тридцать семь су.
Предположим, все сошло бы благополучно: не исключено, что и в этом случае я точно так же сидел бы тут и писал. Припоминаю, что приметил уже раньше это маленькое тихое кафе с безлюдной задней комнатой, такой уютной с ее грубо отесанными столами. (Из соседней булочной приятно тянет запахом свежевыпеченного хлеба.) И мне точно так же хотелось бы есть...
Да, наверно... Я вытащил бы эту тетрадь из саквояжа, попросил бы перо и чернила, та же служанка принесла бы мне их с той же улыбкой. И я тоже улыбнулся бы в ответ. Улица залита солнцем.
Когда я перечитаю эти строки завтра, через шесть недель, - быть может, через шесть месяцев, как знать? - уверен, мне захочется найти в них... Господи, найти что?.. Да только доказательство того, что и сегодня я вел себя как всегда. Какое ребячество.
Сначала я пошел, куда глаза глядят, к вокзалу. Зашел в старую церковь, не знаю, как она называется. Там было слишком людно. Это тоже ребячество, но мне хотелось свободно преклонить колени на плитах, скорее даже пасть ниц, прижаться лицом к полу. Никогда еще я с такой силой не ощущал физического протеста против молитвы - с такой отчетливостью, что меня даже не мучили угрызения совести. Я тут был не волен. Никогда не думал, что за банальным словом "рассеянность" может таиться такая степень распада, раздрызга. Ибо я боролся не со страхом, но как бы с бессчетными страхами - каждая моя жилочка была переполнена страхом, множеством страхов. И стоило мне прикрыть глаза, попытаться сосредоточиться, как начинало мерещиться, будто я слышу их перешептывание, словно гул несметной незримой толпы, забившейся в глубь моего тоскливого ужаса, как в пучины мрака.
Мой лоб и руки взмокли от пота. Наконец я вышел из церкви. Меня охватил уличный холод. Я шел быстро. Думаю, если бы я страдал, мне удалось бы проникнуться жалостью к себе, оплакать себя, свое несчастье. Но я не ощущал ничего, кроме невероятной легкости. Соприкосновение с этой гудящей толпой ошарашило меня, как ошеломляет внезапная радость. У меня точно выросли крылья.
Обнаружил в кармане своей теплой сутаны пять франков. Я приготовил их для шофера г-на Бигра, но забыл отдать. Заказал черный кофе и один из тех хлебцев, аппетитный запах которых доносился из булочной. Хозяйку кафе зовут г-жа Дюплуи, она вдова каменщика, у него прежде была мастерская в Торси. Некоторое время она исподтишка наблюдала за мной с высоты своей стойки, поверх перегородки, отделяющей заднюю комнату. Потом подсела ко мне, глядя, как я ем.
- В вашем возрасте, - сказала она, - у человека волчий аппетит.
Пришлось согласиться, чтобы мне принесли масла, фландрского масла, отдающего орешками. Единственный сын г-жи Дюплуи умер от туберкулеза, а внучка - от менингита, ей не было и двух лет. Сама она больна диабетом, ноги у нее распухли, но ей никак не удается найти покупателя на это кафе, куда никто не ходит. Я утешал ее, как мог. Безропотность всех этих людей устыжает меня. На первый взгляд в их покорности судьбе нет ничего христианского, потому что они выражают ее на присущем им языке, а в этом языке ничего христианского не осталось. У их смирения нет истинных слов, у них нет истинных слов, чтобы выразить себя. Они отделываются поговорками и газетными фразами.
Узнав, что поезд у меня только вечером, г-жа Дюплуи любезно предложила мне воспользоваться задней комнатой кафе.
- Вы тут сможете спокойно писать вашу проповедь.
Мне стоило большого труда помешать ей растопить печурку (меня все еще познабливает).
- Когда я была молодой, - сказала она, - священники слишком много ели, страдали от полнокровия, а вы теперь тощи, как бездомные коты.
Мне кажется, она неправильно истолковала то, что я поморщился, поскольку поспешно добавила:
- Вначале всегда приходится туго. Не беда! В ваши годы вся жизнь впереди.
Я открыл рот, чтобы ответить, и... сначала я даже не понял. Да, еще ничего не решив, я уже знал, что буду хранить молчание. "Хранить молчание" какое странное выражение! Ведь это молчание хранит нас.
(Господи, на то была твоя воля, я узнаю твою длань. Я ощутил ее на своих устах.)
Госпожа Дюплуи оставила меня и снова заняла свое место за стойкой. В кафе зашли посетители, рабочие, которые хотели перекусить. Один из них увидел меня через перегородку, и его товарищи расхохотались. Шум их разговоров мне не мешает, даже напротив. Тишина в моей душе - тишина, благословенная Богом, и она никогда не отгораживала меня от людей. Мне чудится, они входят в мою душу, и я принимаю их, точно на пороге своего жилища. А они входят в нее, тут нет сомнения, входят помимо своей воли. Увы, мне нечего предложить им, кроме непрочного убежища! Но есть души, тишина которых представляется мне чем-то вроде исполинского надежного крова. Бедные изнемогшие грешники входят под него ощупью, засыпают под ним и потом уходят утешенными, не сохранив даже воспоминанья об огромном незримом храме, где они скинули на миг свое бремя.
Разумеется, глупо думать об одном из самых сокровенных таинств причащения святых в связи с только что принятым мною решением, возможно, оно продиктовано обычной человеческой осторожностью. Но не моя вина, если я полностью завишу от минутного вдохновения или, точнее было бы сказать, от порыва нежной жалости Господней, которой я полностью себя вверяю. Короче, я вдруг понял, что с момента моего визита к доктору сгораю желанием рассказать о своем секрете, разделить с кем-нибудь свое горе. Но я понял также, что должен промолчать, чтобы вновь обрести покой.