Соучастники - Ли Уинни М.
– А, – говорит Том.
Ему, похоже, неловко. А чего он ожидал – семейной адвокатской конторы? Кабинетов в дубовых панелях и портретов патриархов? Как же.
– Значит, вы работали в ресторане параллельно с учебой?
Да, главным образом по выходным. Тогда дел было больше всего. Когда мои друзья отходили от похмелья после субботней вечеринки, поедая сделанный по индивидуальному заказу омлет за долгим, веселым поздним завтраком в университетской столовой, я была во Флашинге, сдерживая сонмы шумных китайских семейств, отчаянно рвущихся к своим воскресным димсамам.
Мой обожаемый младший брат Эдисон к работе в семейном ресторане не привлекался, а вот нам с Карен были назначены смены по выходным. У меня лучше получалось управляться с толпой, развлекать посетителей, пока у меня за спиной спешно приводили в порядок столики. Поэтому Карен доросла до ведения ресторанной бухгалтерии в служебном помещении, а я по двенадцать часов проводила на ногах, надрывая глотку. А потом поздним вечером возвращалась поездом номер семь на неделю в университет: сил нет, волосы с одеждой пропахли стир-фрай, и еще нужно несколько часов доделывать домашнее задание.
– А когда же вы впервые соприкоснулись с киноиндустрией?
Да, Том Галлагер хочет перейти к сути дела. Но все хорошие режиссеры не забывают сперва дать немного предыстории. Увлеки публику своими персонажами с их невзгодами. Чего они хотят, в чем нуждаются?
Я хотела работать в кино. Семейное дело во мне нуждалось. Нумеровать столики, раздавать меню, следить за тем, чтобы чайники были полны, желудки насыщены. Понятно – пирамида потребностей. Аппетит прежде искусства.
После выпуска с работой у меня ничего решено не было. Никто не наставлял меня весь последний год в университете, когда ты должен – метафорически – отмеривать и отрезать, нестись на всех парах к вожделенному предложению от консалтинговой компании, инвестиционного банка или аспирантуры. Предполагалось, что предшествовавшее лето я проведу, стажируясь там, где мне бы когда-нибудь хотелось работать. Но загадывать так далеко вперед я не могла. Мой двоюродный дед только-только перенес инфаркт, поэтому мне пришлось впрячься и временно управлять рестораном – ни хера ж себе, студентке двадцатилетней семейным делом управлять, – пока дед поправлялся. Поэтому нет, я не снискала расположения мира корпораций в тот ключевой момент перед последним годом.
На следующий год, жарким манхэттенским летом я выпустилась – и все мои друзья разлетелись по своим новым работам в престижных местах. А я, так сказать, осталась на месте, и деваться мне было некуда.
– Но уж после Колумбийского-то университета вы наверняка могли установить связи с кем-нибудь из выпускников… – начинает Том, потом замолкает. Возможно, поняв, что вышел за рамки дозволенного журналисту.
– Я тогда по-настоящему не понимала, как устанавливать связи, – поясняю я.
А вот того, что это – иммигрантские дела, я не говорю. Если твои родители не здесь родились, или, может, если они не западные люди, то тебе этих игр по-настоящему не освоить. У тебя нет этих семейных знакомств, с которых можно начать, тебе по-настоящему не дается этот самоуверенный американский широкий шаг со своими намерениями наперевес, строительство из полезных отношений дороги к желанной профессии… Наши родители нас этому не учат. Меня, во всяком случае, не учили.
Разумеется, у моей семьи были знакомства. В китайском ресторанном бизнесе. Но весь-то смысл иммиграции в том, чтобы твоим детям не приходилось всю жизнь вонять стир-фрай.
– Так, ясно, – говорит Том. Понимающий кивок.
Мы оба смеемся.
И этого довольно. Этого признания Томом Галлагером того обстоятельства, что не каждый рождается в рубашке. Чего изволишь, Томми? Блистательной политической карьеры, как у родичей? Или в шоу-бизнесе? Или, чтобы быть уж совсем образцом добродетели… в журналистике?
У меня такого выбора не было. Тогда-то – уж точно. Да и сейчас нет, когда мне под сорок.
И вот этой вот установке связей я училась позже, работая на первую свою начальницу, Сильвию, – а потом у Хьюго Норта. Я от них многое усвоила. Что правда, то правда.
Поскольку я выпустилась членом общества Phi Beta Kappa, мои родители (явив редкую милость) дали мне летний отпуск. В смысле – не стояли у меня все время над душой. Они сказали, что я могу на несколько месяцев расслабиться, решить, что буду делать дальше, – впрочем, продолжая отрабатывать свои смены в ресторане по выходным.
Я предпочитаю думать, что они свыкались с ситуацией, но на самом деле подозреваю, что их тревожила моя неприкаянность. Бестолочь какая-то: закончила Колумбийский университет, а заработков не предвидится. (То ли дело моя сестра, которая прямо с выпуска попала на подготовительную программу одной из аудиторских компаний Большой пятерки.)
Возможно, все родители тревожные, но мои были особенно тревожные. Может, это китайские дела или азиатские дела. Если использовать политически сомнительную пищевую метафору, тревога – это невидимая приправа, которая портит все наши блюда. Она – в каждом табеле успеваемости, в каждом разговоре за ужином, в каждом разе, когда нас провожают за порог. Вероятно, она порождается жизнью не в своей культуре.
Родителям стало полегче, когда мне пришлось вернуться к ним, выехав из общежития Колумбийского университета. Вернуться в четырехкомнатную квартиру во Флашинге, где я выросла. Вся мебель укрыта прозрачными пластиковыми чехлами, на стенах висят китайские свитки, с улицы под нами, из соседней квартиры, с нашей собственной кухни доносится вечный запах жира. Меня словно загнали обратно в клетку, которую я переросла. Прутья этой клетки не поддавались, и я чувствовала, как на меня давит каждый из них.
Летом все это было почти невыносимо. Из экономии мама редко включала кондиционер, и я в этой квартире растекалась вялой амебой, неспособной к мышлению высшего порядка.
Спасалась я походами в библиотеку Куинса. Там меня раздражали скопища семей, которые, как и я, укрывались от городской жары и экономили на своем электричестве, уходя к стеллажам под кондиционерами и бесплатному чтению.
В какой-то момент я стала уходить подальше. Добиралась обратно до Манхэттена, обратно до Колумбийского университета. Снова зачастила в эти здания из красного кирпича и чудесным образом нашла подработку на лето при старшей преподавательнице киноведения, чьи курсы слушала до того. У меня был жизненно важный пропуск Колумбийского университета, открывавший обратный путь в знакомые заветные пространства: просторные библиотеки, кафедральные коридоры с досками объявлений, обклеенными яркими листочками. Летом эти пространства в основном пустовали; кондиционеры работали на полную катушку. Шли летние курсы по киноведению, вот только устроиться ассистентом я уже не успевала. Но преподавательница разрешила мне слушать ее лекции, присутствовать на показах фильмов и – самое главное – устраивать эти показы.
Расскажу-ка немного о своем романе с кино. Любовь с первого взгляда между двумя людьми – это, наверное, миф, и для многих он оборачивается горьким разочарованием. Но любовь с первого взгляда между человеком и кино реальна, и она всегда радует. Я знала это с той минуты, когда в нежном возрасте четырех лет вошла в темный кинозал. Я сидела, глазея снизу вверх на экран, пришибленная разворачивавшейся надо мной историей, в которой все было не как в жизни – и которая девяносто минут была важнее, чем жизнь. Этот мир навсегда сделался интереснее моего монотонного существования.
С тех пор я любила кино. Но моя семья редко ходила что-нибудь смотреть. Ходить в кино стоит денег, а телевизор почти бесплатный, не считая расходов на электричество. Так что наши походы в эти священные храмы кинопросмотра имели место лишь несколько раз в год, и мама добросовестно штудировала рецензии, чтобы гарантировать, что мы потратимся исключительно на трех- или четырехзвездочные фильмы. Но я все равно смотрела телепередачи о кино: Сискела с Эбертом, Рекса Рида, этих знающих белых мужчин, говоривших мне, какие фильмы стоит посмотреть, хоть я и знала, что посмотреть их мне не светит. Я смотрела “Оскары”, а под конец года – ретроспективы лучших фильмов. Читала все газетные рецензии и материалы о съемках, по понедельникам выискивала сводки о кассовых сборах.